Помню бабушка со смехом рассказывала что в семье мужа
Помню бабушка со смехом рассказывала что в семье мужа
Кончилось это гомерическим взрывом хохота, от которого я и проснулся. Виквик в том же кителе, а я в детской кроватке, и ноги торчат сквозь решетку.
Оказывается, я привел его на квартиру брата (семья была на даче, а у меня были ключи), ему как старшему и гостю уступил единственное ложе, а сам рухнул в кроватку племянницы.
Так закончилась наша встреча с Политбюро. Я так и не исполнил свой бумажный террористический акт, а Виквик, будучи с фронтовых лет членом партии, подписал-таки (чуть ли не единственный в Ленинграде) письмо в поддержку письма Солженицына, порожденного тем же съездом.
Вот офицерская честь, что превыше свободолюбия!
Виквик не был свободным, а потому был способен на поступок, а не на риск.
Потертый мундир сковывал его прозу. Он требовал от нее соответствия образцам, которые считал недостижимыми: русской классики и единственного современника, Юрия Казакова. Свободу Виктор Конецкий обрел, сменив потертый уже сюртук писателя на новенький мундир штурмана, то есть вернувшись на флот. Он перестал разрываться на память и текст, перестал требовать от текста надраенности, а от памяти преданности морю. Его книги продуло свежим ветром настоящего времени – таковы стали его «Соленый лед» и «Между рифов и мифов». И его снова стало можно приревновать и даже позавидовать полноправию его формы, как внешней, так и внутренней.
Никто тогда это так не истолковал, что он вернулся в морскую профессию, чтобы сохранить верность писательскому призванию. А это было то офицерское мужество, с которым он переплывал застой и все искушения официальной карьеры, которая ему вполне предлагалась. Но он обошелся без секретарства, орденов и премий ради того, чтобы писать лучше.
О так называемых «неприятных» словах
1–2[ 5 ]. Помню, бабушка со смехом рассказывала, что в семье мужа (моего деда, успевшего умереть до революции) считались неприличными слова жених и фрамуга. Наш дом был как раз с фрамугами – прабабушками стеклопакетов.
Очень неуклюжая вещь, вроде большой форточки. Замок ломался, и веревка обрывалась… Про жениха комментариев не имею.
Но это семейные игры. Для бывших. Для Набокова.
Плохих слов нет. Все зависит от интонации и контекста. От частоты употребления и уместности злоупотребления. Так что не слова виноваты, а мы – перед словами. За неточное, за неправое употребление. Язык есть Богом данный детектор лжи. Все, что мы захотим скрыть, все, что будет сказано с корыстью, с целью показаться не тем, что ты есть, сделает неприятным ни в чем неповинное слово.
3. так называемое… Самым употребимым знаком препинания Третьего рейха оказался вовсе не восклицательный знак, а кавычки. Недалеко ушли и мы во времена нашего тоталитаризма: все так называемое было родом устных кавычек. Так называемым становилось все, что не подходило под идеологические цензы. «Так называемая «свобода слова»»… тут было мало одних кавычек.
На бумаге – труднее. Все возможные замены на медицинскую терминологию, как и детские ласковые заменители, звучат куда похабнее, чем те слова, которые они заменяют. Так и подозреваешь всех, употребляющих приличные слова, в том, что у них только одно на уме. Я, на вскидку, поставил здесь 4–14, всего десять слов, являющихся приличными. Мне не под силу написать здесь ни одно. Могу написать член партии, без партии не могу. Русская литература оказалась в безвыходном положении. Она слишком честна.
31–40. парадигма, дискурс и т.п. – не люблю модную интеллектуальную терминологию, потому что слово доводится до утраты всякого смысла, остается одна лишь принадлежность и посвященность пишущего. Раскрыл случайно Даля, наткнулся на семиотику… Вовсе не новое оказалось слово: врачебная наука, о признаках болезни.
30–50. Аббревиатура – оспа языка. Сокращения все неприятны – приоритет согласных.
Обращали ли вы внимание, что, если лишить слово «Россия» гласных и оставить одни согласные, ССР и получится? При мне появилось еще одно С, в связи с окончательной победой социализма. Эти удлинения аббревиатур характерны для эпохи. Была Октябрьская революция – мало! Октябрьская социалистическая революция – мало! И – что с большой, что с маленькой буквы. – опять чеши репу. Стала Великая Октябрьская Социалистическая революция – вроде как раз. «Поздравляю! – сказала одна учительница русского языка. – У нас появилось новое сокращение – ВОСР!»
Этот лязг военизирован: ДОТ, ППШ, НИИ, ГАИ – еще куда ни шло. Однако ВОВ никуда не годится, потому что война эта и впрямь и великая, и отечественная. И «ВеКаПе, – как говаривал один мой друг, – и ма-аленькое «бе». При мне это стало КПСС («Славу Метревели знаю, Славу Капеэсэс не знаю», «Что такое КП? В СС я уже був», – немедленное эхо анекдота того времени). Возможно, эта оскомина от Советской власти, но ГИБДД уже буксует по бездорожью. А ВВП! А тем более удвоение ВВП! – нормальные люди не поняли, что такое, а чиновники побоялись услышать, что это, прежде всего, инициалы
File на грани фола (5 стр.)
О так называемых «неприятных» словах
1–2[5]. Помню, бабушка со смехом рассказывала, что в семье мужа (моего деда, успевшего умереть до революции) считались неприличными слова жених и фрамуга. Наш дом был как раз с фрамугами – прабабушками стеклопакетов.
Очень неуклюжая вещь, вроде большой форточки. Замок ломался, и веревка обрывалась… Про жениха комментариев не имею.
Но это семейные игры. Для бывших. Для Набокова.
Плохих слов нет. Все зависит от интонации и контекста. От частоты употребления и уместности злоупотребления. Так что не слова виноваты, а мы – перед словами. За неточное, за неправое употребление. Язык есть Богом данный детектор лжи. Все, что мы захотим скрыть, все, что будет сказано с корыстью, с целью показаться не тем, что ты есть, сделает неприятным ни в чем неповинное слово.
3. так называемое… Самым употребимым знаком препинания Третьего рейха оказался вовсе не восклицательный знак, а кавычки. Недалеко ушли и мы во времена нашего тоталитаризма: все так называемое было родом устных кавычек. Так называемым становилось все, что не подходило под идеологические цензы. «Так называемая «свобода слова»»… тут было мало одних кавычек.
На бумаге – труднее. Все возможные замены на медицинскую терминологию, как и детские ласковые заменители, звучат куда похабнее, чем те слова, которые они заменяют. Так и подозреваешь всех, употребляющих приличные слова, в том, что у них только одно на уме. Я, на вскидку, поставил здесь 4–14, всего десять слов, являющихся приличными. Мне не под силу написать здесь ни одно. Могу написать член партии, без партии не могу. Русская литература оказалась в безвыходном положении. Она слишком честна.
15–30. сука, козел, свинья… Хватит оскорблять животных, награждая их собственными свойствами! Все слова, произносимые с целью унизить человеческое достоинство, то есть с определенной интонацией, становятся оскорблениями, то есть нехорошими словами: дурак, умник, интеллигент, писатель и т.д. Мне не нравятся слова интеллектуал и менталитет, и я знаю почему, то есть могу их употребить лишь изредка и в определенном контексте.
31–40. парадигма, дискурс и т.п. – не люблю модную интеллектуальную терминологию, потому что слово доводится до утраты всякого смысла, остается одна лишь принадлежность и посвященность пишущего. Раскрыл случайно Даля, наткнулся на семиотику… Вовсе не новое оказалось слово: врачебная наука, о признаках болезни.
30–50. Аббревиатура – оспа языка. Сокращения все неприятны – приоритет согласных.
Обращали ли вы внимание, что, если лишить слово «Россия» гласных и оставить одни согласные, ССР и получится? При мне появилось еще одно С, в связи с окончательной победой социализма. Эти удлинения аббревиатур характерны для эпохи. Была Октябрьская революция – мало! Октябрьская социалистическая революция – мало! И – что с большой, что с маленькой буквы. – опять чеши репу. Стала Великая Октябрьская Социалистическая революция – вроде как раз. «Поздравляю! – сказала одна учительница русского языка. – У нас появилось новое сокращение – ВОСР!»
Этот лязг военизирован: ДОТ, ППШ, НИИ, ГАИ – еще куда ни шло. Однако ВОВ никуда не годится, потому что война эта и впрямь и великая, и отечественная. И «ВеКаПе, – как говаривал один мой друг, – и ма-аленькое «бе». При мне это стало КПСС («Славу Метревели знаю, Славу Капеэсэс не знаю», «Что такое КП? В СС я уже був», – немедленное эхо анекдота того времени). Возможно, эта оскомина от Советской власти, но ГИБДД уже буксует по бездорожью. А ВВП! А тем более удвоение ВВП! – нормальные люди не поняли, что такое, а чиновники побоялись услышать, что это, прежде всего, инициалы Президента. Или РПЦ…
«Захочет Господь наказать, отнимет разум». Разум – это язык, слово, слух.
Однажды пораженный слух остался прежним. Например…
51–100. истинный – с каких пор это определение стало антитезой неистинному, а не наоборот? Это я вам в истинном смысле слова…– можно прибавить теперь и к демократии, и к гласности, то есть все слова стали неистинными. Товарищ перестал быть товарищем и не стал господином.
То же – естественный как противоположность неестественному, а не наоборот.
(Ахмадулину избрали в РАЕН – Российскую Академию естественных наук… «А что, разве бывают науки неестественные?» – сказала она.)
101. язык – очень неприятное слово, когда означает мясо. По–старославянски язык – это народ. «Ничего более русского, чем язык, у нас нет», – легко было сказать. Русский квас – бессмысленное сочетание: он и так русский. Не отсюда ли квасной патриотизм как синоним истинного??
«Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности». (Александр Пушкин).
Формула трещины
Стоило мне решительно вывести поверх страницы это название, вдохновившись по поводу незначительного, точечного события, от которого во все стороны расползались события грядущего дня, стоило мне внезапно приподняться на гребень волны новой прозы, как позвонила Розмари Титце, строго напоминая, что dead line предыдущего текста (вот этого предисловия) давно прошел, что издательство как бы нетерпеливо ждет, и она опаздывает.
Если я опаздываю – значит, еще успеваю. Спешу. Вот формула катастрофы!
Я как раз об этом и начал было писать… О том, как некий герой торопится на некое заседание некоего жюри, чтобы присудить кому-то деньги, которые ему самому не помешали бы, потому что ему как раз надо передать значительную сумму семье, живущей в другом городе, потому что как раз подходящая оказия: крестница в этот город как раз сегодня и едет и вот сейчас должна забежать, перед тем как он помчится на свое жюри… Какой это все, однако, вздор! И крестница не пришла, и на жюри опоздал. А написать я хотел ни мало, ни много о том, что граница времени и пространства таки существует, потому что исчезает каждую секунду. Что именно в этой границе существуют добрые фокусники и злые воры, политики и полководцы, а для нормального человека попасть в эту границу – катастрофа… Я вдохновлялся и уже видел последнюю страницу: она была устрашающе прекрасна! Там, в самом конце повествования, которое заканчивал мой герой, начинало что-то тревожиться, потрескивать, лопнули обои, по стене медленно и нежно поползла трещинка, и вдруг – шире и громче! – как ветвь, как дерево, как молния, как догадка, как мысль!! Оставалось лишь дописать последнюю фразу… Так я замахнулся и промазал. Мимо нового. Все о том же.
Почему оно пишется всегда после, а ставится перед?
Предисловия – бич писательского возраста. Пока задумаешь, пока напишешь, пока опубликуют, пока издадут, пока переиздадут, пока переведут… глядь, и дети уже немолодые люди, и приходится объясняться, о чем, бишь, все это.
«Вы думаете, время идет? Безумцы, вы проходите!»
Впрочем, закон этот не работал в эпоху Брежнева.
«Вкус» был задуман в 1965 году, оплодотворен некими похоронами в 1976-м, написан в катастрофических обстоятельствах, на чемоданах, в одну летнюю ночь 1980-го. Ночь была последней: нас выселяли из дома, в котором мы прожили сорок лет (смотри «Рассеянный свет» в «Грузинском альбоме»). Торопился: хотел закончить растянувшийся на двадцать лет роман-пунктир «Улетающий Монахов» там же, где его начал. «Вкус» как раз и являлся его последней повестью (каждая часть или глава романа, являясь продолжением, могла существовать и отдельно, как самостоятельное произведение). «Вкус» – это катастрофа, как по сюжету, так и по смыслу. У немцев не было всех этих обстоятельств: роман у них вышел в том же 1980 году, без своего финала, без катарсиса и катастрофы, под названием «Die Rolle».
Не знаю, имеет ли слово «вкус» то же многозначение, что и по-русски… Одно мне ясно уже в наше с вами время, в 2004 году: нас – много, нас – все больше, поэтому нам все больше нужно и все того же. Поэтому же из жизни все более удаляется вкус. Как пищевой, так и духовный. От качества продукта это зависит во вторую очередь. В первую – мы разучаемся его чувствовать, ощущать.
Помню бабушка со смехом рассказывала что в семье мужа
И я обрел друга и хотел уже быть со старшими, а не с младшими. Может, старшие писали и не лучше, но выпивали больше. Я проходил школу. Хоть и на берегу, но у капитана.
О капитанстве Конецкого следует сказать особо. Я помню его еще в потертом кителе – это когда он надевал его по особым случаям, на писательские собрания. Мол, вы просто члены Союза, а я штурман. Выбрит, как перед боем, и позументы надраены.
Вот картинка. Я в первый и единственный раз оказался делегатом съезда писателей, никого не знал, цеплялся за китель Конецкого. Все были в особом напряжении: на открытие ожидался выход Политбюро. Нам обоим было стыдно. И вот что было замечательно в том времени! Не надо было объяснять друг другу чего стыдно. Мы сидели, естественно, в заднем ряду (была такая уловка, чтобы не вставать со всем залом в порывах единодушия). Оно не вышло. Оставалась надежда, что оно выйдет на банкет. В Кремле я тоже оказался впервые. Я как раз задумал роман о террористе-единоличнике и неудачнике, поэтому как бы как реалист изучал реалии. Понял, что моему герою через охрану не пройти. Весь съезд столпился у бархатных барьерчиков, длинные накрытые столы терялись в перспективе, пересеченные финишным столом.
Кончилось это гомерическим взрывом хохота, от которого я и проснулся. Виквик в том же кителе, а я в детской кроватке, и ноги торчат сквозь решетку.
Оказывается, я привел его на квартиру брата (семья была на даче, а у меня были ключи), ему как старшему и гостю уступил единственное ложе, а сам рухнул в кроватку племянницы.
Так закончилась наша встреча с Политбюро. Я так и не исполнил свой бумажный террористический акт, а Виквик, будучи с фронтовых лет членом партии, подписал-таки (чуть ли не единственный в Ленинграде) письмо в поддержку письма Солженицына, порожденного тем же съездом.
Вот офицерская честь, что превыше свободолюбия!
Виквик не был свободным, а потому был способен на поступок, а не на риск.
Потертый мундир сковывал его прозу. Он требовал от нее соответствия образцам, которые считал недостижимыми: русской классики и единственного современника, Юрия Казакова. Свободу Виктор Конецкий обрел, сменив потертый уже сюртук писателя на новенький мундир штурмана, то есть вернувшись на флот. Он перестал разрываться на память и текст, перестал требовать от текста надраенности, а от памяти преданности морю. Его книги продуло свежим ветром настоящего времени – таковы стали его «Соленый лед» и «Между рифов и мифов». И его снова стало можно приревновать и даже позавидовать полноправию его формы, как внешней, так и внутренней.
Никто тогда это так не истолковал, что он вернулся в морскую профессию, чтобы сохранить верность писательскому призванию. А это было то офицерское мужество, с которым он переплывал застой и все искушения официальной карьеры, которая ему вполне предлагалась. Но он обошелся без секретарства, орденов и премий ради того, чтобы писать лучше.
Р.S. Пока я тянул с этим текстом, случилось 60-летие Победы, не менее дорогое для меня, чем день рождения Пушкина. Я все-таки не могу сдержать слез, когда слышу «Вставай, страна огромная…» Я наливаю себе незаслуженные фронтовые сто грамм и звоню тому, кто меня поймет. Так я звонил в Ленинград и выпивал по телефону с Александром Володиным или Виктором Конецким в былые годы.
О так называемых «неприятных» словах
1–2[5]. Помню, бабушка со смехом рассказывала, что в семье мужа (моего деда, успевшего умереть до революции) считались неприличными слова жених и фрамуга. Наш дом был как раз с фрамугами – прабабушками стеклопакетов.
Очень неуклюжая вещь, вроде большой форточки. Замок ломался, и веревка обрывалась… Про жениха комментариев не имею.
Но это семейные игры. Для бывших. Для Набокова.
Плохих слов нет. Все зависит от интонации и контекста. От частоты употребления и уместности злоупотребления. Так что не слова виноваты, а мы – перед словами. За неточное, за неправое употребление. Язык есть Богом данный детектор лжи. Все, что мы захотим скрыть, все, что будет сказано с корыстью, с целью показаться не тем, что ты есть, сделает неприятным ни в чем неповинное слово.
3. так называемое… Самым употребимым знаком препинания Третьего рейха оказался вовсе не восклицательный знак, а кавычки. Недалеко ушли и мы во времена нашего тоталитаризма: все так называемое было родом устных кавычек. Так называемым становилось все, что не подходило под идеологические цензы. «Так называемая „свобода слова“»… тут было мало одних кавычек.
4–14. приличный, – ая, – ое– как антитеза неприличному очень неприятное слово. По-видимому, русский язык по природе застенчив и целомудрен, потому и выделил все, что надо, в подцензурную область мата. Матерные слова нельзя писать и произносить публично, но вы попробуйте выполнить в России хоть какую физическую работу без матерка. Матерок, как ветерок, безгрешен.
На бумаге – труднее. Все возможные замены на медицинскую терминологию, как и детские ласковые заменители, звучат куда похабнее, чем те слова, которые они заменяют. Так и подозреваешь всех, употребляющих приличные слова, в том, что у них только одно на уме. Я, на вскидку, поставил здесь 4–14, всего десять слов, являющихся приличными. Мне не под силу написать здесь ни одно. Могу написать член партии, без партии не могу. Русская литература оказалась в безвыходном положении. Она слишком честна.
15–30. сука, козел, свинья… Хватит оскорблять животных, награждая их собственными свойствами! Все слова, произносимые с целью унизить человеческое достоинство, то есть с определенной интонацией, становятся оскорблениями, то есть нехорошими словами: дурак, умник, интеллигент, писатель и т. д. Мне не нравятся слова интеллектуал и менталитет, и я знаю почему, то есть могу их употребить лишь изредка и в определенном контексте.
31–40. парадигма, дискурс и т. п. – не люблю модную интеллектуальную терминологию, потому что слово доводится до утраты всякого смысла, остается одна лишь принадлежность и посвященность пишущего. Раскрыл случайно Даля, наткнулся на семиотику… Вовсе не новое оказалось слово: врачебная наука, о признаках болезни.
30–50. Аббревиатура – оспа языка. Сокращения все неприятны – приоритет согласных.
Обращали ли вы внимание, что, если лишить слово «Россия» гласных и оставить одни согласные, ССР и получится? При мне появилось еще одно С, в связи с окончательной победой социализма. Эти удлинения аббревиатур характерны для эпохи. Была Октябрьская революция – мало! Октябрьская социалистическая революция – мало! И – что с большой, что с маленькой буквы. – опять чеши репу. Стала Великая Октябрьская Социалистическая революция – вроде как раз. «Поздравляю! – сказала одна учительница русского языка. – У нас появилось новое сокращение – ВОСР!»
Чужая мудрость / Quotes
Monday, July 04, 2011
Андрей Битов. Эссе о так называемых неприятных словах/ Esquire №4 2005
Писатель Андрей Битов — о русском языке, истинном вкусе, аббревиатурах, кавычках, интонациях, заимствованных словах и о мате. (Esquire №4 2005)
Неприятное слово «эссе». Раздумья, размышления, опыты — всё не подошло. А это — мочегонное — победило.
Входя в русскую речь, иностранное слово важничает, не понимая, что выглядит глупо. Ипотека, видите ли, а не «грабеж». Зато «аптека» — это уже хорошее русское слово, как «апчхи» — не абхазское.
Что тут делать? Еще Ломоносов, Пушкин и Тургенев последовательно восхищались гибкостью и восприимчивостью русского языка. Набоков замечательно сетовал в послесловии к собственному переводу «Лолиты» на русский: мол, описания природы, движений души получаются даже богаче, чем на английском, зато туго с цивилизацией, например со спортивной терминологией. И совсем уж убийственное заключение: мысль с английского на русский перевести нельзя.
Вот поэтому-то и эссе. Потому-то Пушкин умен, что еще в лицее имел кличку Француз, то есть умел думать по-французски, чему и учил русский язык. Именно повороту ума, а не словам. Писал же он по-русски. Впервые и как никто: «Но панталоны, фрак, жилет — всех этих слов на русском нет». Пользовался курсивом.
Еще в школе, при Сталине, помню опасную шутку: назови хоть одно русское слово на А… и — ни одного! Только авось. Хорошее слово «авоська» — так оно вымерло в новом времени, как и предмет, им называвшийся.
На букву «Ф», говорят, тоже ни одного русского слова. «Факт», «форточка», «фрамуга» … Помню, бабушка со смехом рассказывала, что в семье мужа (моего деда, успевшего умереть до революции) считались неприличными слова «жених» и «фрамуга». Наш дом был как раз с фрамугами — прабабушками стеклопакетов. Очень неуклюжая вещь, вроде большой форточки. Новинка XX века. Замок ломался, и веревка обрывалась… Нельзя ли что-нибудь попроще?
Приходится признать, что иностранные слова, как и признание заграницы, это наш комплекс. Слова входят в нашу жизнь раньше, чем обрусевают. Без понятия. Чем нам мог так уж насолить жених? Лишь тем, что женился.
Но это семейные игры. Для бывших. Для Набокова.
Когда нам что-то не нравится, мы кроим гримасу, интонируем. Как выглядит гримаса на бумаге?
Так называемое… Самым употребимым знаком препинания Третьего рейха оказался вовсе не восклицательный знак, а кавычки. Недалеко ушли и мы во времена нашего тоталитаризма: все так называемое было родом устных кавычек. Так называемым становилось все, что не подходило под идеологические цензы. «Так называемая свобода слова»… тут было мало одних кавычек.
Приличный, ая, ое, ые — как антитеза «неприличному», очень неприятное слово.
По-видимому, русский язык по природе застенчив и целомудрен, потому и выделил все, что надо, в подцензурную область мата. Матерные слова нельзя писать и произносить публично, но вы попробуйте выполнить в России хоть какую физическую работу без матерка. Матерок, как ветерок, безгрешен. На бумаге — труднее. Все возможные замены на медицинскую терминологию, как и детские ласковые заменители, звучат куда похабнее, чем те слова, которые они заменяют. Так и подозреваешь всех, употребляющих приличные слова, в том, что у них только одно на уме. Коренных матерных слов не более десятка, зато какое богатство словообразований — на самостоятельный язык хватит! К сожалению, похабников больше, чем мастеров речи. Мне, например, не под силу ни произнести, ни написать ни одно слово-заменитель. Все эти «какашки», «экскременты»… Могу написать: «Член партии», без партии — не могу. Русская литература оказалась в безвыходном положении. Она слишком честна. Определения истовый и неистовый стали в ней означать одно и то же. (Нацбол теперь звучит матернее, потому что запретили, а наши — похабнее, потому что разрешили.)
И с каких же это пор определение «истинный» стало антитезой неистинному, а не наоборот? Это я вам в истинном смысле слова… — можно прибавить теперь и к демократии, и к гласности, то есть все слова стали неистинными. Товарищ перестал быть товарищем и не стал господином.
То же — естественный как противоположность неестественному, а не наоборот.
(Ахмадулину избрали в РАЕН (Российскую академию естественных наук)… «А что, разве бывают науки неестественные?» — сказала она.)
Как оскорбление неприятно любое слово.
Сука, козел, свинья… Хватит оскорблять животных, награждая их собственными свойствами! Все слова, произносимые с целью унизить человеческое достоинство, то есть с определенной интонацией, становятся оскорблениями, то есть нехорошими словами: дурак, умник, интеллигент, писатель и т. д. Мне не нравятся слова интеллектуал и менталитет, и я знаю почему, то есть могу их употребить лишь изредка и в определенном контексте. Тем более парадигма, дискурс и т. п. — этот интеллектуальный воляпюк, доводящий слово до утраты всякого смысла, оставляя лишь важность принадлежности и посвященности тем, кто их употребляет. Раскрыл случайно Даля, наткнулся на семиотику… вовсе не новое оказалось слово: врачебная наука о признаках болезни.
Так аббревиатура — это болезнь, оспа языка. Сокращения все неприятны — приоритет согласных. Обращали ли вы внимание, что, если лишить слово «Россия» гласных и оставить одни согласные, ССР и получится? При мне появилось еще одно С, в связи с окончательной победой социализма. Эти удлинения аббревиатур характерны для эпохи. Была Октябрьская революция — мало! Октябрьская социалистическая революция — мало! И — что с большой, что с маленькой буквы. — опять чеши репу. Стала Великая Октябрьская социалистическая революция — вроде как раз. «Поздравляю! — сказала одна учительница русского языка. — У нас появилось новое сокращение — ВОСР».
Этот лязг военизирован: ДОТ, ППШ, НИИ, ГАИ — еще куда ни шло. Однако ВОВ никуда не годится, потому что война эта и впрямь и Великая, и Отечественная. И «ВеКаПе», как говаривал один мой друг, и ма-аленькое «бе». При мне это стало КПСС («Славу Метревели знаю, Славу Капеэсес не знаю», «Что такое КП? В СС я уже був» — немедленное эхо анекдота того времени). Возможно, эта оскомина от Советской власти, но ГИБДД уже буксует по бездорожью. А ВВП! А тем более удвоение ВВП! Нормальные люди не поняли, что такое, а чиновники побоялись услышать, что это прежде всего инициалы президента.
Или РПЦ… Захочет Господь наказать, отнимет разум. Разум — это язык, слово, слух. Однажды пораженный слух остался прежним. Например…
Язык — очень неприятное слово, когда оно означает мясо. По-старославянски язык — это народ. «Ничего более русского, чем язык, у нас нет» — легко было сказать. Русский квас — бессмысленное сочетание: он и так русский. Не отсюда ли квасной патриотизм как синоним неистинного?
«Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности». (Александр Пушкин).
«Эсквайр» заказал мне составить список неприятных слов по образцу и подобию слепо копируемого им жанра списка… Я был добросовестен. Не получилось.
Плохих слов нет. Все зависит от интонации и контекста.
От частоты употребления и уместности злоупотребления. Так что не слова виноваты, а мы — перед словами. Язык есть Богом данный детектор лжи. Все, что мы захотим скрыть, все, что будет сказано с корыстью, с целью показаться не тем, что ты есть, сделает неприятным ни в чем не повинное слово.
Почаще раскрывайте словари! В «Словаре языка Пушкина» или «Живаго русского языка» Даля вы не найдете неприятных слов.