сотри случайные черты и ты увидишь жизнь прекрасна
Но в разговор веселый не вступая, сидела там задумчиво одна
В полдневный жар в долине Дагестана
С свинцом в груди лежал недвижим я;
Глубокая еще дымилась рана,
По капле кровь точилася моя.
И снился мне сияющий огнями
Вечерний пир в родимой стороне.
Меж юных жен, увенчанных цветами,
Шел разговор веселый обо мне.
Но в разговор веселый не вступая,
Сидела там задумчиво одна,
И в грустный сон душа ее младая
Бог знает чем была погружена;
И снилась ей долина Дагестана;
Знакомый труп лежал в долине той;
В его груди, дымясь, чернела рана,
И кровь лилась хладеющей струей.
Михаил Лермонтов «Сон»
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Возмездие
Двадцатый век. Еще бездомней,
Еще страшнее жизни мгла
(Еще чернее и огромней
Тень Люциферова крыла).
Пожары дымные заката
(Пророчества о нашем дне),
Кометы грозной и хвостатой
Ужасный призрак в вышине,
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь),
И неустанный рев машины,
Кующей гибель день и ночь,
Сознанье страшное обмана
Всех прежних малых дум и вер,
И первый взлет аэроплана
В пустыню неизвестных сфер.
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть и ненависть к отчизне.
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи.
Что? ж человек? — За ревом стали,
В огне, в пороховом дыму,
Какие огненные дали
Открылись взору твоему?
О чем — машин немолчный скрежет?
Зачем — пропеллер, воя, режет
Туман холодный — и пустой?
Теперь — за мной, читатель мой,
В столицу севера больную,
На отдаленный финский брег!
Идут, идут. Едва к закату
Придут в казармы: кто — сменять
На ранах корпию и вату,
Кто — на? вечер лететь, пленять
Красавиц, щеголять крестами,
Слова небрежные ронять,
Лениво шевеля усами
Перед униженным «штрюком»,
Играя новым темляком
На алой ленточке, — как дети.
Иль, в самом деле, люди эти
Так интересны и умны?
За что они вознесены
Так высоко, за что в них вера?
Пройдет одно — придет другое,
Вглядись — уже не та она,
И той, мелькнувшей, нет возврата,
Ты в ней — как в старой старине.
Смеркается. Спустились шторы.
Набита комната людьми,
И за прикрытыми дверьми
Идут глухие разговоры,
И эта сдержанная речь
Полна заботы и печали.
Огня еще не зажигали
И вовсе не спешат зажечь.
В вечернем мраке тонут лица,
Вглядись — увидишь ряд один
Теней неясных, вереницу
Каких-то женщин и мужчин.
Собранье не многоречиво,
И каждый гость, входящий в дверь,
Упорным взглядом молчаливо
Осматривается, как зверь.
Вот кто-то вспыхнул папироской:
Средь прочих — женщина сидит:
Большой ребячий лоб не скрыт
Простой и скромною прической,
Широкий белый воротник
И платье черное — всё просто,
Худая, маленького роста,
Голубоокий детский лик,
Но, как бы что найдя за далью,
Глядит внимательно, в упор,
И этот милый, нежный взор
Горит отвагой и печалью.
Кого-то ждут. Гремит звонок.
Неспешно отворяя двери,
Гость новый входит на порог:
В своих движениях уверен
И статен; мужественный вид;
Одет совсем как иностранец,
Изысканно; в руке блестит
Высокого цилиндра глянец;
Россия-мать, как птица, тужит
О детях; но — ее судьба,
Чтоб их терзали ястреба.
В семье — печаль. Упразднена
Как будто часть ее большая:
Всех веселила дочь меньшая,
Но из семьи ушла она,
А жить — и путанно, и трудно:
То — над Россией дым стоит.
Отец, седея, в дым глядит.
Тоска! От дочки вести скудны.
Вдруг — возвращается она.
Что? с ней? Как стан прозрачный тонок!
Худа, измучена, бледна.
И на руках лежит ребенок.
В те незапамятные годы
Был Петербург еще грозней,
Хоть не тяжеле, не серей
Под крепостью катила воды
Необозримая Нева.
Штык све?тил, плакали куранты,
И те же барыни и франты
Летели здесь на острова,
И так же конь чуть слышным смехом
Коню навстречу отвечал,
И черный ус, мешаясь с мехом,
Глаза и губы щекотал.
Я помню, так и я, бывало,
Летал с тобой, забыв весь свет,
Но. право, проку в этом нет,
Мой друг, и счастья в этом мало.
Да, сын любил тогда отца
Впервой — и, может быть, в последний,
Сквозь скуку панихид, обедней,
Сквозь пошлость жизни без конца.
Отец лежал не очень строго:
Торчал измятый клок волос;
Всё шире с тайною тревогой
Вскрывался глаз, сгибался нос;
Улыбка жалкая кривила
Неплотно сжатые уста.
Но разложенье — красота
Неизъяснимо победила.
Казалось, в этой красоте
Забыл он долгие обиды
И улыбался суете
Чужой военной панихиды.
А чернь старалась, как могла:
Над гробом говорили речи;
Цветками дама убрала
Его приподнятые плечи;
Потом на ребра гроба лег
Свинец полоскою бесспорной
(Чтоб он, воскреснув, встать не мог).
Потом, с печалью непритворной,
От паперти казенной прочь
Тащили гроб, давя друг друга.
Бесснежная визжала вьюга.
Злой день сменяла злая ночь.
По незнакомым площадям
Из города в пустое поле
Все шли за гробом по пятам.
Кладби?ще называлось: «Воля».
Да! Песнь о воле слышим мы,
Когда могильщик бьет лопатой
По глыбам глины желтоватой;
Когда откроют дверь тюрьмы;
Когда мы изменяем женам,
А жены — нам; когда, узнав
О поруганьи чьих-то прав,
Грозим министрам и законам
Из запертых на ключ квартир;
Когда проценты с капитала
Освободят от идеала;
Когда. — На кладбище был мир.
И впрямь пахнуло чем-то вольным:
Кончалась скука похорон,
Здесь радостный галдеж ворон
Сливался с гулом колокольным.
Как пусты ни были сердца,
Все знали: эта жизнь — сгорела.
И даже солнце поглядело
В могилу бедную отца.
Не также ль и тебя, Варшава,
Столица гордых поляко?в,
Дремать принудила орава
Военных русских пошляков?
Жизнь глухо кроется в подпольи,
Молчат магнатские дворцы.
Лишь Пан-Мороз во все концы
Свирепо рыщет на раздольи!
Неистово взлетит над вами
Его седая голова,
Иль откидные рукава
Взметутся бурей над домами,
Иль конь заржет — и звоном струн
Ответит телеграфный провод,
Иль вздернет Пан взбешённый повод,
И четко повторит чугун
Удары мерзлого копыта
По опустелой мостовой.
И вновь, поникнув головой,
Безмолвен Пан, тоской убитый.
И, странствуя на злом коне,
Бряцает шпорою кровавой.
Месть! Месть! — Так эхо над Варшавой
Звенит в холодном чугуне!
* — «Аллее роз» — улица в Варшаве.
** — quantum satis — «В полную меру» (лат.) —
*лозунг Бранда, героя одноименной драмы Г. Ибсена.
Всякое стихотворение — покрывало, растянутое на остриях нескольких слов. Эти слова светятся, как звёзды. Из-за них существует стихотворение. Тем оно темнее, чем отдалённее эти слова от текста. В самом тёмном стихотворении не блещут эти отдельные слова, оно питается не ими, а тёмной музыкой пропитано и пресыщено. Хорошо писать и звёздные и беззвёздные стихи, где только могут вспыхнуть звёзды или можно их самому зажечь.
Стихами своими я недоволен с весны. Последнее было — «Незнакомка» и «Ночная фиалка». Потом началась летняя тоска, потом действенный Петербург и две драмы, в которых я сказал, что было надо, а стихи уж писал так себе, полунужные. Растягивал. В рифмы бросался. Но, может быть, скоро придёт этот новый свежий мой цикл. И Александр Блок — к Дионису *.
* Вскоре был написан дионисийский цикл «Снежная маска». — Ред.
1908
22 июля
Жалуются на то, что провинциальные читатели не знают имён. И слава богу! Имён слишком много. Ведь в «народном» театре не знают имён Островского и Мольера, — а волнуются. И маляру, который пел мои стихи, не было дела до меня. Автора «Коробейников» не знают, «Солнце всходит (и заходит)» — мало.
12 сентября
Небесполезно «открыть» что-нибудь уже «открытое» (например, придумать хорошее драматическое положение, а потом узнать — вспомнить или просто прочесть, — что оно уже написано). Своего рода школа.
* См. Дворянское гнездо», глава XXV. — Ред.
1909
(Февраль)
Современный момент нашей умственной и нравственной жизни характеризуется, на мой взгляд, крайностями во всех областях. Неладность (безумие тревоги или усталости). Полная потеря ритма.
Рядом с нами всё время существует иная стихия — народная, — о которой мы не знаем ничего, — даже того, мёртвая она или живая, что нас дразнит и мучает в ней — живой ли ритм или только предание о ритме.
Ритм (мировой оркестр), музыка дышит, где хочет: в страсти и в творчестве, в народном мятеже и в научном труде.
Современный художник — искатель утраченного ритма ( ой музыки) — тороплив и тревожен, он чувствует, что ему осталось немного времени, в течение которого он должен или найти нечто, или погибнуть.
Современная жизнь есть кощунство перед искусством, современное искусство — кощунство перед жизнью.
26 июня (н. ст.) (Бад-Наугейм)
Надо и пора совсем отучаться от газет. Ясно, что теперешние люди большей частью не имеют никаких воззрений, тем более — воззрений любопытных — на искусство, жизнь и религию и прочие предметы, которые меня волнуют. Газета же есть голос этих людей. Просто потому её читать не следует. Развивается мнительность, мозг поддельно взвинчивается, кровь заражается. Писать же в газетах — самое последнее дело.
29 июня (н. ст.). Вечер
Вагнер в Наугойме — нечто вполне невыразимое: напоминание — Припоминание. Музыка потому самое совершенное из искусств, что она наиболее выражает и отражает замысел Зодчего. Её нематериальные, бесконечно малые атомы — суть вертящиеся вокруг центра точки. Оттого каждый оркестровый момент есть изображение системы звёздных систем — во всём её мгновенном многообразии и текучести. «Настоящего» в музыке нет, она всего яснее доказывает, что настоящее вообще есть только условный термин для определения границы (несуществующей, фиктивной) между прошедшим и будущим. Музыкальный атом есть самый совершенный — и единственный реально существующий, ибо — творческий.
Музыка творит мир. Она есть духовное тело мира — мысль (текучая) мира («Сон — мечта, в мечте — мысли, мысли родятся из знанья» *). — Слушать музыку можно, только закрывая глаза и лицо (превратившись в ухо и нос), т. е. устроив ночное безмолвие и мрак — условия — предмирные. В эти условия ночного небытия начинает втекать и принимать свои формы — становиться космосом — дотоле бесформенный и небывший хаос.
Поэзия исчерпаема (хотя ещё долго способна развиваться, не сделано и сотой доли), так как её атомы несовершенны — менее подвижны. Дойдя до предела своего, поэзия, вероятно, утонет в музыке.
Музыка — предшествует всему, всё обусловливает. Чем более совершенствуется мой аппарат, тем более я разборчив — и в конце концов должен оглохнуть вовсе ко всему, что не сопровождается музыкой (такова современная жизнь, политика и тому подобное).
* «Зигфрид», Вагнер, цитата из либретто. — Ред.
(5 сентября (?))
Форма искусства есть образующий дух, творческий порядок. Содержание — мир — явления душевные и телесные. (Бесформенного искусства нет, «бессодержательно» — вследствие отсутствия в нём мира душевного и телесного — возможно.) Сколько бы Толстой и Достоевский ни громоздили хаоса на хаос — великий хаос я предпочитаю в природе. Хорошим художником я признаю лишь того, кто из данного хаоса (а не в нем и не на нем) (данное: психология — бесконечна, душа — безумна, воздух — чёрный) творит космос.
1911
3 июля, утром
Вчера в сумерках ночи, под дождём на приморском вокзале цыганка дала мне поцеловать свои длинные пальцы, покрытые кольцами. Страшный мир. Но быть с тобой странно и сладко.
17 октября
Варьете, акробатка — кровь гуляет. Много ещё женщин, вина. Петербург — самый страшный, зовущий и молодящий кровь — из европейских городов.
14 ноября
Записываю днём то, что было вечером и ночью, — следовательно, иначе.
Выхожу из трамвая (пить на Царскосельском вокзале). У двери сидят — женщина, прячущая лицо в скунсовый воротник, два пожилых человека неизвестного сословия. Стоя у двери, слышу хохот, начинаю различать: «ишь. какой. верно. артис. » Зеленея от злости, оборачиваюсь и встречаю два наглых, пристальных и весело хохочущих взгляда. Пробормотав — «пьяны вы, что ли», выхожу, слышу за собой тот же беззаботный хохот. Пьянство как отрезано, я возвращаюсь домой, по старой памяти перекрестясь на Введенскую церковь.
Эти ужасы вьются кругом меня всю неделю — отовсюду появляется страшная рожа, точно хочет сказать: «Ааа — ты вот какой. Зачем ты напряжён, думаешь, делаешь, строишь, зачем?» Такова вся толпа на Невском.
Такова (совсем про себя) одна искорка во взгляде Ясинского. Таков Гюнтер. Такова морда Анатолия Каменского. — Старики в трамвае были похожи и на Суворина, и на Меньшикова, и на Розанова. Таково всё «Новое время». Таковы — «хитровцы», «апраксинцы», Сенная площадь *.
Знание об этом, сторожкое и «всё равно не поможешь» — есть в глазах А. М. Ремизова. Он это испытал, ему хочу жаловаться.
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен — борьба безнадёжна!
Над вами сверила молчат в вышине,
Под вами могилы, молчат и оне.
Пусть в горнем Олимпе блаженствуют боги!
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревоги и труд лишь для смертных сердец.
Для них нет победы, для них есть конец.
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни тяжёл, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звёздные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец:
Кто, ратуя, пал, побеждённый лишь роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
Это стихотворение Тютчева вспоминал ещё в прошлом году Женя, от него я его узнал.
Откуда эти «каракули» и драгоценности на всех господах и барынях Невского проспекта? В каждом каракуле — взятка. В святые времена Александра III говорили: «вот нарядная, вот так фуфыря!» Теперь все нарядные. Глаза — скучные, подбородки наросли, нет увлеченья ни Гостиным двором, ни адюльтером, смазливая рожа любой барыни — есть акция, серия, взятка.
Всё ползёт, быстро гниют нити швов изнутри («преют»), а снаружи остаётся ещё видимость. Но слегка дёрнуть, и все каракули расползутся, и обнаружится грязная, грязная морда измученного, бескровного и изнасилованного тела.
Надо найти в арийской культуре взор, который бы смог бестрепетно и спокойно (торжественно) взглянуть в «любопытный, чёрный и пристальный и голый» взгляд — 1) старика в трамвае, 2) автора того письма к одной провокаторше, которое однажды читал вслух Сологуб в бывшем Cafe de France, 3) Меньшикова, продающего нас японцам, 4) Розанова, убеждающего смеситься с сёстрами и со зверями, 5) битого Суворина, 6) дамы на НЕCBCKOM, 7) немецко-российского мужеложца. Всего не исчислишь. Смысл трагедии — безнадёжность борьбы; но тут нет отчаянья, вялости, опускания рук. Требуется высокое посвящение.
Сегодня пурпурноперая заря.
Что пока — я? Только — видел кое-что в снах и наяву, чего другие не видали.
* Торговцы и приказчики с Хитровского, Апраксина и Сенного рынков составляли ядро черносотенных организаций. — Ред.
17 декабря
Писал Клюеву: «Моя жизнь во многом темна и запутана, но я ещё не падаю духом».
Пишу я вяло и мутно, как только что родившийся. Чем больше привык к «красивостям», тем нескладнее выходят размышления о живом, о том, что во времени и пространстве. Пока не найдёшь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем, не только понятным, но и кому-либо и на что-либо, кроме баловства, нужным.
13 января
Пришла «Русская мысль» (январь). Печальная, холодная, верная — и всем этим трогательная — заметка Брюсова обо мне. Между строками можно прочесть: «Скучно, приятель? Хотел сразу поймать птицу за хвост?» Скучно, скучно, неужели жизнь так и протянется — в чтении, писании, отделываньи, получении писем и отвечают на них? — Но — лучше ли «гулять с кистенём в дремучем лесу».
Сквозь всё может просочиться «новая культура» (ужасное слово). И всё может стать непроницаемым, тупым. Так и у меня теперь.
Собираюсь (давно) писать автобиографию Венгерову (скучно заниматься этим каждый год). Во всяком случае надо написать, кроме никому не интересных и неизбежных сведений, что «есть такой человек» (я), который, как говорит 3. Н. Гиппиус, думал больше о правде, чем о счастьи. Я искал «удовольствий», но никогда не надеялся на счастье. Оно приходит само, и, приходя, как всегда, становилось сейчас же не собою. Я и теперь не жду его, бог с ним, оно — не человеческое.
Если бы я писал дневник и прежде, мне не приходилось бы постоянно делать эти скучные справки. Скучно писать и рыться в душе и памяти, так же как скучно делать вырезки из газет. Делаю всё это, потому что потом понадобится.
В самом деле, почему живые интересуются кончающими с жизнью? Большой частью но причинам низменным (любопытство, стремление потешить свою праздность, удовольствие от того, что у других ещё хуже, чем у тебя, и т. п.). В большинстве случаев люди живут настоящим, т.е. ничем не живут, а так — существуют. Жить можно только будущим. Те же немногие, которые живут, т.е. смотрят в будущее, знают, что десятки видимых причин, заставляющих людей уходить из жизни, ничего до конца не объясняют; за всеми этими причинами стоит одна, большинству живых не видная, непонятная и неинтересная. Если я скажу, что думаю, т.е. что причину эту можно прочесть в зорях вечерних и утренних, то меня поймут только мои собратья, а также иные из тех, кто уже держит револьвер в руке или затягивает петлю на шее; а «деловые люди» только лишний раз посмеются; но всё-таки я хочу сказать, что самоубийств было бы меньше, если бы люди научились лучше читать небесные знаки».
Так я и пошлю глупому мальчишке-корреспонденту «Русского слова», если он спросит ещё раз по телефону, который третьего дня 21/2 часа болтал у меня, то пошло, то излагая откровенно, как он сам вешался; всё — легкомысленно, легко, никчёмно, жутко — и интересно для меня, запрятавшегося от людей, у которого голова тяжелее всего тела, болит от приливов крови — вино и мысли.
19 июня
Я болен в сущности, полная неуравновешенность физическая, нервы совершенно расшатаны. Встал рано, бодрый, ждал Любу, утром гулял, потом вернулся и, по мере того как проходили часы напрасного ожидания, терял силы и последнюю способность писать. Наконец, тяжёлый сон, звонок, просыпаюсь — вместо Любы — отвратительная записка от её несчастного брата. После обеда плетусь в Зоологический сад, посмотрев разных миленьких зверей, начинаю слушать совершенно устаревшего «Орфея в аду» — ужасная пошлость. Не тут-то было — подсаживается пьяненький армейский полковник, вероятно добрый, бедный, нищий и одинокий. И сейчас же в пьяненькой речи его недоверие, презрение к штрюку («да вы мужчина или переодетая женщина» — «хорошо быть богатым человеком», — «если бы у меня деньги были, я бы всех этих баб. », — «пресыщенный вы человек» и т. д. и т. д.) — т. е. послан ещё преследователь. В антракте вышел я и потихонъку ушёл из сада, не дослушав, — и знак был — уходи, доброго не будет, и потянуло, потянуло домой. Действительно, дома на столе телеграмма Любы: «Приеду сегодня последним поездом» и нежное письмо бедного Б. А. Садовского, уезжающего лечиться на Кавказ. — «И вот я жив и говорю с тобой», друг мой, бумага.
20 декабря
Вечером — доклад Философова в религиозно-философском собрании. Я не пойду туда, я почти уже болен от злости, от нервов, от того, что меня заваливают всякой дрянью, мешая мне делать то, что я должен сделать.
11 февраля
День значительный. — Чем дальше, тем твёрже я «утверждаюсь» «как художник». Во мне есть инструмент, хороший рояль, струны натянуты. Днём пришла особа, принесла «почётный билет» на завтрашний соловьёвский вечер. Села и говорит: «А «Белая лилия», говорят, пьеска в декадентском роде?» — В это время к маме уже ехала подобная же особа, приехала и навизжала, но мама осталась в живых.
Мой рояль вздрогнул и отозвался, разумеется. На то нервы и струновидны — у художника. Пусть будет так: дело в том, что очень хороший инструмент (художник) вынослив, и некоторые удары каблуком только укрепляют струны. Тем отличается внутренний рояль от рояля «Шрёдера».
Почему так ненавидишь всё яростнее литературное большинство? Потому что званых много, но избранных мало. Старое сравнение: царь — средостенная бюрократия — народ: взыскательный художник — критика, литературная среда, всякая «популяризация» и проч. — люди. В литературе это заметнее, чем где-либо, потому что литература не так свободна, как остальные искусства, она не чистое искусство, в ней больше «питательного» для челядинных брюх. Давятся, но жрут, питаются, тем живут.
Миланская конюшня. «Тайная Вечеря» Леонардо. Её заслоняют всегда задницы английских туристов. Критика есть такая задница. Следующая мысль есть иллюстрация:
Сатира. Такой не бывает. художники вплоть до меня способны обманываться, думать о «бичевании нравов».
Чтобы изобразить человека, надо полюбить его — узнать. Грибоедов любил Фамусова, уверен, что временами — больше, чем Чацкого. Гоголь любил Хлестакова и Чичикова, Чичикова — особенно. Пришли Белинские и сказали, что Грибоедов и Гоголь «осмеяли». — Отсюда — начало порчи русского сознания, понятия об искусстве — вплоть до мелочи — полного убийства вкуса.
Они нас похваливают и поругивают, но тем пьют кашу художническую кровь. Они жиреют, мы спиваемся. Всякая шавочка способна превратиться в дракончика. Они спихивают министров. Это от них — так воняет в литературной среде, что надо бежать вон, без оглядки. Им — игрушки, а нам — слёзки. Вернисажи, бродячие собаки, премьеры — ими существуют. Патронессы, либералки, актриски, прихлебательницы, секретарши, старые девы, мужние жёны, хорошенькие кокоточки — им нет числа. Если бы я был чортом, я бы устроил весёлую литературную кадриль, чтобы закружилась вся «литературная среда» в кровосмесительном плясе и вся бы провалилась прямо ко мне на кулички.
* Приходится ещё выноску. Почему же я не признаю некоторых дам, критиков и пр.? — Потому что мораль мира бездонна и не похожа на ту, которую так называют. Мир движется музыкой, страстью, пристрастием, силой. Я волен выбирать, кого хочу, оттуда — такова моя верховная воля и сила.
1914
6 марта
Попробовать хоть что-нибудь записать: Во всяком произведении искусства (даже в маленьком стихотворении) — больше не искусства, чем искусства.
Искусство — радий (очень малые количества). Оно способно радиоактировать всё — самое тяжёлое, самое грубое, самое натуральное: мысли, тенденции, и «переживания», чувства, быт. Радиоактированыо поддаётся именно живое, следовательно — грубое, мёртвого просветить нельзя.
28 июля
Жизнь моя есть ряд спутанных до чрезвычайности личных отношений, жизнь моя есть ряд крушений многих надежд. «Бодрость» и сцепленные зубы. И — мать.
1916
14 февраля
Наше время — время, когда то, о чём мечтают как об идеале, надо воплощать сейчас. Школа стремительности.
Надо показать, что можно быть мужественным без брютальности.
Железный век — цветок в петлице.
13 июня
Звонил Маяковский. Он жаловался на московских поэтов и говорил, что очень уж много страшного написал про войну, надо бы проверить, говорят, там не так страшно. Всё это — с обычной ужимкой, но за ней — кажется подлинное (то же, как мне до сих пор казалось)
28 июня
Несмотря на то, или именно благодаря тому, что я «осознал» себя художником, я не часто и довольно тупо обливаюсь слезами над вымыслом и упиваюсь гармонией. Свежесть уже не та, не первоначальная.
С «литературой» связи не имею и горжусь этим. То, что я сделал подлинного, сделано мною независимо, т. е. я зависел только от неслучайного.
Лучшим остаются «Стихи о Прекрасной Даме». Время не должно тронуть их, как бы я ни был слаб как художник.
1917
22 апреля
Всё будет хорошо, Россия будет великой. Но как долго ждать и как трудно дождаться.
Ал. Блок.
22.IV.1917
22 апреля
«Пишете Вы или нет? — Он пишет. — Он не пишет. Он не может писать».
Отстаньте. Что вы называете «писать»? Мазать чернилами по бумаге? — Это умеют делать все заведующие отделами 13 дружины. Почём вы знаете, пишу я или нет? Я и сам это не всегда знаю.
30 апреля
Внимательное чтение моих книг и поэмы вчера и сегодня убеждает меня в том, что я стоющий сочинитель.
1 мая
Мы (весь мир) страшно изолгались. Нужно нечто совершенно новое.
15 мая
Вечером я бродил, бродил. Белая ночь, женщины. Мне уютно в этой мрачной и одинокой бездне, которой имя — Петербург 17-го года, Россия 17-го года. Куда ты несёшься, жизнь? От дня, от белой ночи — возбуждение, как от вина.
16 мая
Разбудил меня звонок Сологуба, который просит принять участие в однодневной газете для популяризации «Займа Свободы» и посетить сегодня литературную курию в Академии художеств. То и другое мне кажется ненужным и не требующимся с меня, как и с него, а говорил он всё это тем же своим прежним голосом, так что мне показалось, что он изолгался окончательно и даже Революция его не вразумила.
20 мая
Нет, не надо мечтать о золотом веке. Сжать губы и опять уйти в свои демонические сны.
26 мая
Если даже не было революции, т.е. то, что было, не было революцией, если революционный народ действительно только расселся у того пирога, у которого сидела бюрократия, то это только углубляет русскую трагедию.
Чего вы от жизни ждёте? Того, что, разрушив обветшалое, люди примутся планомерно за постройку нового? Так бывает только в газете или у Кареева в истории, а люди — создания живые и чудесные прежде всего.
19 июня
Ненависть к интеллигенции и прочему, одиночество. Никто не понимает, что никогда не было такого образцового порядка и что этот порядок величаво и спокойно оберегается всем революционным народом.
Какое право имеем мы (мозг страны) нашим дрянным буржуазным недоверием оскорблять умный, спокойный и многознающий революционный народ?
Нервы расстроены. Нет, я не удивлюсь ещё раз, если нас перережут во имя порядка.
«Нервы» оправдались отчасти. Когда я вечером вышел на улицу, оказалось, что началось наступление, наши прорвали фронт и взяли 9000 пленных, а «Новое время», рот которого до сих пор не зажат (страшное русское добродушие!), обливает в своей вечёрке русские войска грязью своих похвал. Обливает Керенского помоями своего восхищения. Улица возбуждена немного. В первый раз за время революции появились какие-то верховые солдаты, с красными шнурками, осаживающие кучки людей крупом лошади.
26 июня
Какие странные бывают иногда состояния. Иногда мне кажется, что я всё-таки могу сойти с ума. Это — когда наплывают тучи дум, прорываться начинают сквозь них какие-то особые лучи, озаряя эти тучи особым откровением каким-то. И вместе с тем подавленное и усталое тело, не теряя усталости, как-то молодеет и начинает нести, окрыляет. Это описано немного литературно, но то, что я хотел бы описать, бывает после больших работ, беспокойных ночей, когда несколько ночей подряд терзают неперестающие сны.
В снах часто, что и в жизни: кто-то нападает, преследует, я отбиваюсь, мне страшно. Что это за страх? Иногда я думаю, что я труслив, но, кажется, нет, я не трус. Этот страх пошёл давно из двух источников — отрицательного и положительного: из того, где я себя испортил, и из того, что я в себе открыл.
13 июля
Я никогда не возьму в руки власть, я никогда не пойду в партию, никогда не сделаю выбора, мне нечем гордиться, я ничего не понимаю.
Я могу шептать, а иногда — кричать: оставьте в покое, не моё дело, как за революцией наступает реакция, как люди, не умеющие жить, утратившие вкус жизни, сначала уступают, потом пугаются, потом начинают пугать и запугивают людей, ещё не потерявших вкуса, ещё не «живших» «цивилизацией», которым страшно хочется пожить, как богатые.
Буржуем называется всякий, кто накопил какие бы то ни было ценности, хотя бы и духовные. Накопление духовных ценностей предполагает предшествующее ему накопление матерьяльных. Это — «происхождение» догмата, но скоро вопрос о yhsm’e*, как ему и свойственно, выпадает, и первая формула остаётся как догмат.
Этот догмат воскресает во всякой революции, под влиянием напряжения и обострения всех свойств души. Его явление знаменует собой высокий подъём, взлёт доски качелей, когда она вот-вот перевернётся вокруг верхней перекладины. Пока доска не перевернулась, это минута, захватывающая дух; если она перевернулась — это уже гибель. Потому догмат о буржуа есть один из самых крайних и страшных в революции — высшее напряжение, когда она готова погубить самою себя. Задача всякого временного правительства — удерживая качели от перевёртывания, следить, однако, за тем, чтобы размах не уменьшался. То есть довести заночевавшую страну до того места, где она найдёт нужным избрать оседлость, и вести её всё время по краю пропасти, не давая ни упасть в пропасть, ни отступить на безопасную и необрывистую дорогу, где страна затоскует в пути и где Дух Революции отлетит от неё.
Ложь, что мысли повторяются. Каждая мысль нова, потому что её окружает и оформливает новое. «Чтоб он, воскреснув, встать не мог» (моя), «Чтоб встать он из гроба не мог» (Лермонтов, сейчас вспомнил) — совершенно разные мысли. Общее в них — «содержание», что только доказывает лишний раз, что бесформенное содержание, само по себе, не существует, не имеет веса. Бог есть форма, дышит только наполненное сокровенной формой.
* Генезисе (греч.). — Ред.
6 августа
Между двух снов:
— Спасайте, спасайте!
— Что спасать?
— «Россию», «Родину», «Отечество», не знаю, что и как назвать, чтобы не стало больно, и горько, и стыдно перед бедными, озлобленными, тёмными, обиженными!
Но — спасайте! Жёлто-бурые клубы дыма уже подходят к деревьям, широкими полосами вспыхивают кусты и травы, а дождя бог не посылает, и хлеба нет, и то, что есть, сгорит.
Такие же жёлто-бурые клубы, за которыми — тление и горение (как под Парголовым и Шуваловым, отчего по ночам весь город всегда окутан гарью), стелются в миллионах душ, пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести — то там, то здесь вспыхивает; русский большевизм гуляет, а дождя нет, и бог не посылает его.
7 августа
Проснувшись: и вот задача русской культуры — направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки* превратить в волевую музыкальную волну; поставить разрушению такие преграды, которые не ослабят напор огня, но организуют этот напор; организовать буйную волю; ленивое тление, в котором тоже таится возможность вспышки буйства, направить в распутинские углы души и там раздуть его в костёр до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская похоть. Один из способов организации — промышленность («грубость», лапидарность, жестокость первоначальных способов).
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Проза.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Проза.ру – порядка 100 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более полумиллиона страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+