семья раевских переживала счастливые моменты жизни

Семья раевских переживала счастливые моменты жизни

Пушкин пробыл в Кишиневе, с отлучками и отъездами, с 21 сентября 1820 г. по 2 июля 1823 г. Здесь он пережил надежды, связанные с греческим восстанием, и разгром его, вдохнул воздух находящегося «перед битвой» кружка Орлова и был свидетелем уничтожения этого кружка, так и не дождавшегося открытого сражения с самодержавием. Здесь поэт пережил минуты подъема и горьких разочарований.

Пребывание в Крыму, несмотря на всю его краткость (всего несколько недель), сыграло огромную роль в жизни и поэзии Пушкина: к этому времени восходят многие творческие замыслы и впечатления, которые потом разрабатывались и трансформировались в сознании поэта. Но с этим же временем связаны и исключительно важные жизненные впечатления. Образ Крыма вошел в пушкинское представление о счастье. 2 февраля 1830 г. он писал К. А. Собаньской: «Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму» (XIV, 63 и 399).

Пейзажи Кавказа и Крыма одели живой плотью романтические представления. То, что в Европе входило в литературную моду, «ориенталиа» («восточность»), быстро превращаясь в систему литературных штампов, ожило перед глазами поэта как бытовая реальность. Романтизм, казавшийся в Петербурге экзотической сказкой, на Кавказе обернулся правдой и жизнью. Это толкало к тому, чтобы и в себе самом искать черты романтического героя. Романтическое мироощущение позволяло слить душевный мир и окружающий пейзаж в единую, имеющую общий смысл картину.

Однако мир пушкинских настроений этих месяцев отнюдь не был воспроизведением романтических стандартов. Романтический мир трагичен и погружен в самого себя. Таков, например, мир лермонтовских переживаний на Кавказе. Мир Пушкина был иным: Петербург с его обидами и страстями оказался на время просто вычеркнутым — не случайно за все это время Пушкин не написал ни одного письма, в отличие от дошедших в большом числе писем из Кишинева и Одессы. Малый мир сузился до семьи Раевских, большой — расширился до панорамы Кавказа и Крыма.

В этих условиях романтическая поэзия изгнанничества, трагического эгоизма, стремления проклясть все окружающее и затвориться в гордых и гигантских образах, обитающих внутри души, не получала опоры в собственном опыте и личных эмоциях поэта. Это привело к тому, что романтическое сознание и романтический индивидуализм отразились в мироощущении Пушкина в значительно смягченной форме. На их пути возникли, тормозя их движение, глубоко вошедшие в мысль Пушкина идеи XVIII в. (главным образом, Руссо) о счастливой жизни в соответствии с Природой, о гордой и воинственной свободе, купленной ценой отказа от цивилизации, и о силе чувств простого человека. «Преждевременная старость души», в этом свете, казалась уже не участью гения, а болезнью сына больной цивилизации, болезнью, неизвестной детям Природы.

Источник

ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Пушкин

НАСТРОЙКИ.

семья раевских переживала счастливые моменты жизни

семья раевских переживала счастливые моменты жизни

семья раевских переживала счастливые моменты жизни

семья раевских переживала счастливые моменты жизни

СОДЕРЖАНИЕ.

СОДЕРЖАНИЕ

семья раевских переживала счастливые моменты жизни

Личность и творчество Ю. М. Лотмана

Он любил писателей, которые, как ему казалось, «строили» свою жизнь (Карамзин, Пушкин), которые противостояли любым попыткам вмешаться в их частное существование, мужественно и творчески боролись за намеченные цели. Потому любил, что таков был сам, — противостоял и боролся. В советское время было чрезвычайно трудно индивидуально решать свои задачи и проблемы; человека вели по намеченному не им пути государство и «общество», и все-таки свобода выбора, пусть в узком пространстве, существовала, и в нем Юрий Михайлович Лотман (далее мы его именуем сокращенно: Ю. М.) смог так организовать свое жизненное развитие и свою научную деятельность, что в целом можно говорить об успешной реализации замышлявшегося.

Конечно, не следует обольщаться, немало осталось по внешним причинам неосуществленного, но Ю. М. оказался прекрасным «компенсатором», если так можно выразиться, он умудрялся почти всегда заменять пропущенное или невозможное: в самое цветущее и творческое студенческое — аспирантское время у него шесть лет ушло на военную службу — но он успевал и на фронте штудировать учебник французского языка, а после демобилизации так интенсивно трудился, что уже на 5-м курсе университета фактически подготовил кандидатскую диссертацию и защитил ее через год; лишенный возможности преподавать в родном Ленинградском университете, он нашел уникальный Тартуский университет, где создал не менее уникальную «тартускую школу»; некие органы, теоретически не имевшие никакого отношения к науке и педагогике, а практически всем ведавшие, превратили Ю. М. в «не выездного», закрыли ему зарубежье — но труды ученого все-таки пересекали границу, переводились на десятки языков, сделали имя автора всемирно известным, и Тарту, тихий эстонский город, куда иностранцу было не так-то легко попасть, стал местом паломничества молодых и старых гуманитариев.

Ю. М. родился 28 февраля 1922 г. в семье петроградских — ленинградских интеллигентов, в знаменитом доме в начале Невского проспекта, где помещалась в пушкинское время кондитерская Вольфа — Беранжера. Литературоведческий круг друзей старшей сестры Лидии повлиял на выбор профессии, и Ю. М. поступил в 1939 г. на филологический факультет Ленинградского университета, где тогда преподавали знаменитые профессора и академики: Г. А. Гуковский читал введение в литературоведение, М. К. Азадовский — русский фольклор, А. С. Орлов — древнерусскую литературу, И. И. Толстой — античную литературу. В фольклорном семинаре В. Я. Проппа Ю. М. написал свою первую курсовую работу.

В октябре 1940 г., вместе со своими сверстниками, Ю. М. был призван в армию. То, что он еще до начала Великой Отечественной войны стал кадровым военным, возможно, спасло ему жизнь. Огромен урон, понесенный в войну нашим народом, но призывники 1922 г. рождения и старшие их сослуживцы, пройдя подготовку, могли потом и воевать более умело, чем мальчики, попадавшие на фронт прямо со школьной скамьи.

Часть, в которой служил Ю. М. (он был солдатом, потом сержантом в артиллерийском полку резервов главного командования), в первые же дни войны была переброшена на передовую и почти все четыре года находилась в жестоких боях. Ю. М. пересек с отступающей армией всю европейскую часть страны, от Молдавии до Кавказа, а затем наступал на запад, до самого Берлина; бывал в самых отчаянных ситуациях, под обстрелами и бомбежками, за храбрость и стойкость в боях получал ордена и медали, но судьба его удивительно миловала: он даже не был ранен, лишь однажды сильно контужен.

В конце 1946 г. Ю. М. демобилизовался и продолжил учебу в Ленинградском университете. Больше всего возобновившего занятия студента привлекли спецкурсы и спец семинары Н. И. Мордовченко: и по методу (скрупулезное изучение объекта и широкого фона вокруг — исторического, общекультурного, литературного, журналистского; создание обобщающих выводов лишь на основе такого тщательного анализа фактов), и по человеческим свойствам руководителя (удивительная скромность, доброжелательность, принципиальность), и, главное, по кругу его тем и интересов: Н. И. Мордовченко работал тогда над докторской диссертацией о русской литературной критике первой четверти XIX века. Ю. М. как раз и привлекали судьбы русской общественной мысли и литературы на переломной грани между XVIII и XIX веками, а более конкретно — творчество Н. М. Карамзина, А. Н. Радищева и история русского масонства. Лишь позднее, через десяток лет, заложив солидный научный фундамент, Ю. М. станет изучать следующие этапы в истории русской культуры: декабристов и Пушкина.

Уже в студенческие годы Ю. М. сделал первые научные открытия. В рукописном отделе Государственной публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, в тетради масона Максима Невзорова, Ю. М. обнаружил копию программного документа одного из раннедекабристских тайных обществ, Союза (Орден) Русских Рыцарей, основателями которого были граф М. А. Дмитриев-Мамонов и М. Ф. Орлов. Найденный источник — «Краткие наставления р. р.» (т. е. русским рыцарям), созданные Дмитриевым- Мамоновым — был давно известен по названию: он упоминался в переписке, он фигурировал в следственных делах декабристов, но исследователи тщетно искали сам текст, документ уже стал считаться утраченным. Статью о своей находке вместе с найденным текстом Ю. М. опубликовал в «Вестнике Ленинградского университета» (1949, № 7).

В студенческие же годы Ю. М. на материале своих научных разыскании подготовил крупную, в три печатных листа, статью «Из истории литературно-общественной борьбы 80-х гг. XVIII века. А. Н. Радищев и А. М. Кутузов», опубликованную в сборнике Ленинградского университета «Радищев» (1950). Статья посвящена полемике Радищева с его другом и идеологическим антагонистом масоном Кутузовым. Здесь же предпринята интересная попытка хотя бы в общих чертах реконструировать потерянную обширную переписку друзей. Проблема реконструкции несохранившихся записей, замыслов, разговоров всегда будет интересовать ученого. Много позднее, например, он напишет статью о пушкинском замысле, от которого сохранилось только одно слово-заглавие «Иисус». Уже в студенческих трудах Ю. М., в их содержании и методе, отпечаталось своеобразие его творческого мышления. Прежде всего для него, ученика Н. И. Мордовченко, характерны системность, многоаспектность, контекстуальность: литературное явление рассматривается на широком общественном и историческом фоне. Последующие изыскания обогатятся методами и данными лингвистики, психологии, археологии, музейного дела и истории быта, семиотики и структурализма, математики и других наук. Отметим также постоянный интерес Ю. М. к контрастным объектам: к переходным, размытым, не устоявшимся явлениям — и, наоборот, к четким, укоренившимся, оформившимся; к стихийному, интуитивному, бессознательному — и, в противовес, к ясной рационалистичности, системности; к конкретным фактам, к эмпиризму архивных и журнальных разысканий, к живой предметности — и к абстрактному метаязыку науки; к гениям, вершинам общественной мысли и литературы — и к рядовым, часто третьестепенным труженикам. Позднее прибавится еще интерес к парадоксам, к разрушению устоявшихся представлений.

В 1950 г. Ю, М. с отличием закончил университет, но ему как еврею был закрыт путь в аспирантуру: в последние годы перед смертью Сталина в стране свирепствовала борьба с «космополитами», то есть практически шла откровенная антисемитская кампания, особенно в гуманитарных учреждениях. Ю. М. удалось найти работу в Эстонии, где партийно-советское руководство все силы отдавало увольнениям и арестам местных «буржуазных» кадров и за «космополитами» не охотилось. Ю. М. стал преподавателем, а затем и заведующим кафедрой русского языка и литературы Тартуского учительского института. Таким образом, в Эстонию Ю. М. попал относительно случайно, но следует учесть, что его привлекли не только слава известного университетского города и почти полное отсутствие официального антисемитизма, но и давние культурно-исторические связи Петербурга с Эстонией: ведь многие русские писатели и общественные деятели начала XIX века, декабристы были биографически и творчески связаны с Эстонией. Об этом Ю. М. потом создаст немало научных работ.

В 1952 г. Ю. М. защитил в Ленинградском университете кандидатскую диссертацию о творческих взаимоотношениях Радищева и Карамзина, после чего опубликовал целый ряд работ об этих писателях. Статья «Радищев и Мабли» (1958), в свою очередь, открывала большую серию трудов ученого, посвященных русско-западноевропейским культурным связям (главным образом, русско-французским, но еще и русско-немецким, русско-итальянским, русско-английским): «Новые материалы о начале знакомства с Шиллером в русской литературе» (опубликована в 1958 г. в Германии на немецком языке), «Руссо и русская

Источник

Пушкин (10 стр.)

Пушкин пробыл в Кишиневе, с отлучками и отъездами, с 21 сентября 1820 г. по 2 июля 1823 г. Здесь он пережил надежды, связанные с греческим восстанием, и разгром его, вдохнул воздух находящегося «перед битвой» кружка Орлова и был свидетелем уничтожения этого кружка, так и не дождавшегося открытого сражения с самодержавием. Здесь поэт пережил минуты подъема и горьких разочарований.

Пребывание в Крыму, несмотря на всю его краткость (всего несколько недель), сыграло огромную роль в жизни и поэзии Пушкина: к этому времени восходят многие творческие замыслы и впечатления, которые потом разрабатывались и трансформировались в сознании поэта. Но с этим же временем связаны и исключительно важные жизненные впечатления. Образ Крыма вошел в пушкинское представление о счастье. 2 февраля 1830 г. он писал К. А. Собаньской: «Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму» (XIV, 63 и 399).

Пейзажи Кавказа и Крыма одели живой плотью романтические представления. То, что в Европе входило в литературную моду, «ориенталиа» («восточность»), быстро превращаясь в систему литературных штампов, ожило перед глазами поэта как бытовая реальность. Романтизм, казавшийся в Петербурге экзотической сказкой, на Кавказе обернулся правдой и жизнью. Это толкало к тому, чтобы и в себе самом искать черты романтического героя. Романтическое мироощущение позволяло слить душевный мир и окружающий пейзаж в единую, имеющую общий смысл картину.

Однако мир пушкинских настроений этих месяцев отнюдь не был воспроизведением романтических стандартов. Романтический мир трагичен и погружен в самого себя. Таков, например, мир лермонтовских переживаний на Кавказе. Мир Пушкина был иным: Петербург с его обидами и страстями оказался на время просто вычеркнутым — не случайно за все это время Пушкин не написал ни одного письма, в отличие от дошедших в большом числе писем из Кишинева и Одессы. Малый мир сузился до семьи Раевских, большой — расширился до панорамы Кавказа и Крыма.

В этих условиях романтическая поэзия изгнанничества, трагического эгоизма, стремления проклясть все окружающее и затвориться в гордых и гигантских образах, обитающих внутри души, не получала опоры в собственном опыте и личных эмоциях поэта. Это привело к тому, что романтическое сознание и романтический индивидуализм отразились в мироощущении Пушкина в значительно смягченной форме. На их пути возникли, тормозя их движение, глубоко вошедшие в мысль Пушкина идеи XVIII в. (главным образом, Руссо) о счастливой жизни в соответствии с Природой, о гордой и воинственной свободе, купленной ценой отказа от цивилизации, и о силе чувств простого человека. «Преждевременная старость души», в этом свете, казалась уже не участью гения, а болезнью сына больной цивилизации, болезнью, неизвестной детям Природы.

Существующая биографическая литература знает два основных подхода к соотношению Пушкина-поэта и Пушкина-человека. Согласно одному из них, поэт в своем творчестве предельно искренен и, следовательно, поэзия, раскрывая глубины его личности, является идеальным биографическим источником. Согласно другой — поэт в минуту творчества преображается, становясь как бы другим человеком, и соответственно у поэта две биографии: житейская и поэтическая. «У Пушкина прямо поражает бьющее в глаза несоответствие между его жизненными переживаниями и отражениями их в поэзии», — утверждал В. Вересаев.

Современная психология отвергает и то и другое истолкование творческой личности как упрощающие ее природу. Личность поэта, конечно, едина и, бесспорно, связана с широким кругом впечатлений, поступающих из внешнего мира. Однако будучи включена в различные общественные связи, она говорит с миром на многих языках, и мир отвечает ей различными голосами. В результате один и тот же человек, входя в разные коллективы, меняя целевые установки, может меняться — иногда в очень значительных пределах. Особенно это относится к художнику, чьи реакции на внешний мир отличаются сложностью и разнообразием. Вместо концепций «Поэт — пассивный фотографический аппарат, фиксирующий внешние впечатления» и «Поэт — противоречивая смесь пошлого и великого» возникает представление о творческой личности как сложном сочетании социо — психологических механизмов, обеспечивающих такие реакции, которые характеризуются не только зависимостью от внешних условий, но и свободой, активным преображением мира в сознании поэта.

Чем бы ни занимался, что бы ни делал Пушкин в годы своей творческой зрелости, он был, в первую очередь и прежде всего. Поэт. Именно это он считал основным и определяющим в своей личности, именно так его воспринимали окружающие. Отныне ему приходилось постоянно думать о том, что такое поэт, каким он должен быть в творчестве и жизни, и считаться (или бороться) с тем, что от него ждут его читатели, какие представления связываются в окружающем его обществе с этим понятием. Трудно найти художника, который бы так много думал и столь широко высказывался на тему «Какова сущность поэта, каким должно быть его отношение к миру».

Сознавая себя поэтом, Пушкин тем самым оказывался включенным, по крайней мере, в три специфические ситуации: 1) Поэт и литература; 2) Поэт и политическая жизнь, в частности для Пушкина — мир антиправительственной конспиративной борьбы; 3) Поэт и каждодневная обыденность, мир ежедневного быта. Конечно, везде он выступает как поэт, и поэт этот — Александр Пушкин — имеет вполне индивидуальное лицо. И все же в каждой из этих ситуаций поэтическое и индивидуальное реализуется каким-то особым, специфическим образом. И лишь из их совокупности возникает подлинное лицо Пушкина в жизни.

Осознавая себя поэтом, Пушкин неизбежно должен был сделаться и литератором, т. е. вступить в специфически литературные связи, попасть в «цех задорный» писателей с их профессиональными интересами и заботами. Письма Пушкина дают обильный материал, характеризующий его участие в литературной жизни. Воспоминания и дневники близких друзей и случайных знакомых показывают нам его в политических спорах за столом у М. Ф. Орлова или на танцах в домах кишиневского «общества». Однако основная жизнь Пушкина, ее самые насыщенные и напряженные часы не отражены в этих документах: они связаны с творчеством и протекали за закрытой дверью.

Пушкин поселился в стоящем на отшибе доме Инзова, в комнате на первом этаже, и остался в ней даже когда в результате землетрясения дом был полуразрушен и Инзов его покинул. Пушкину нравилось жить в развалинах. Вместе с пустырем и виноградниками, окружавшими дом, это гармонировало с представлением о себе как о «беглеце», живущем в «пустыне», как он называл шумный Кишинев (город был в эти годы сильно перенаселен: будучи, в сущности, небольшим поселением, он был забит чиновниками русской администрации, молдавскими помещиками, потянувшимися в новый административный центр, солдатами и офицерами стоящего в нем штаба дивизии М. Орлова, а с начала греческого восстания — беженцами из Турции и турецкой Молдавии, семьями волонтеров армии Ипсиланти). Пушкин писал: «…я один в пустынной для меня Молдавии» (XIII, 19) — «пустынной» она была лишь «для него», т. е. в поэтическом преломлении.

Здесь были написаны «Кавказский пленник», «Гавриилиада», «Братья разбойники», большое число стихотворений (среди них «Черная шаль», «Кинжал», «В. Л. Давыдову», послание «Чаадаеву», «Наполеон», «К Овидию», «Песнь о вещем Олеге»), ряд статей, начаты «Бахчисарайский фонтан» и «Евгений Онегин».

Весь этот большой круг произведений не представлял собой механической суммы разрозненных текстов, а отличался единством. Связующим стержнем служил образ автора. Образ этот, возникая из произведений поэта, сложно переплетался с фактами его жизни, стилизованной в романтическом духе и, с одной стороны, делаясь достоянием читателей, влиял на то, как они воспринимали новые пушкинские тексты, а с другой — оказывал обратное воздействие на поведение самого автора.

Основной чертой этого образа было «поэт-беглец» или «поэт-изгнанник». В известном смысле «беглец», добровольно покинувший родину, и «изгнанник», принужденный ее оставить насильственно, в этой системе идей выглядели как синонимы. Характерно, что в поэме «Цыганы» даже медведь, которого на цепи водит Алеко, назван «беглец родной берлоги» (IV, 188), хотя он, очевидно, в романтической терминологии должен был бы быть назван узником. Однако между этими двумя идеями-образами было и известное различие, и они по-разному влияли на биографическую реальность и ее трактовку.

Образ поэта-беглеца после «Путешествия Чайльд — Гарольда» Байрона сделался одной из ведущих тем европейского романтизма. Он был удобен, поскольку вписывался в антитезу «неволи душных городов» (IV, 185), замкнутого мира рабства и цивилизации и вольного простора диких степей, безграничной «пустыни мира», по которой странствует романтический герой. Трактовка его как изгнанника и узника влекла за собой прикрепление к определенному месту заточения, превращения из «героя движения» в «героя неподвижности», что противоречило поэтике романтизма. Не случайно, если тема тюрьмы входит в биографию романтического героя, то всегда в связи с мотивом побега или жаждой его.

Образ беглеца связывался с темой разочарования. Оставив на родине сердце и душевную свежесть, герой бежит из ставшего тюрьмой родного дома и не перестает тосковать по нему. Перенося прямо этот общий романтический штамп на свои биографические обстоятельства, Пушкин в элегии «Погасло дневное светило…» преобразил свою ссылку в добровольный побег:

В первой главе «Евгения Онегина» образ усложнен картиной двойного изгойства: тоскующий и одинокий на одной своей родине, автор обречен на второй — Африке — вздыхать по оставленной им России:

С этим связано настойчивое подчеркивание в этот период «африканского происхождения со стороны матери», как напоминал Пушкин читателям в примечании в первом издании этой главы (показательно, что в дальнейшем он это примечание заменил глухой ссылкой на первое издание). В письме к Дельвигу он пишет о брате Льве: «…чувствую, что мы будем друзьями и братьями не только по африканской нашей крови» (XIII, 26). Образ ссыльного изгнанника связан был с иными психологическими качествами: здесь требовалась не «преждевременная старость души», а напротив — энергия и готовность к борьбе. Соответственно менялся и тип авторской личности:

Большую роль в само осмыслении Пушкина сыграл в это время образ римского поэта Овидия, сосланного императором Августом в устье Дуная. Отождествление себя с Овидием, а Александра I — с лукавым деспотом Августом, скрывающим мстительность под маской величия, давало Пушкину и жизненную роль, и масштаб для измерения собственной личности. Поэт, которого преследует Власть, оказывается на одном с ней уровне (в 1825 г. Пушкин имел в виду эту мысль, когда писал, что Наполеон удостоил Ж. Сталь гонения, см. XI, 29; курсив мой. — Ю Л.). Для Александра I (как позже для Воронцова) Пушкин был ничтожным чиновником, подвергшимся правительственному взысканию. Пушкин предлагал сам себе и читателям другое объяснение: он — Овидий, поэт, сосланный тираном. Далее начиналось противопоставление. Овидий — малодушный и изнеженный певец юга, автор элегий и эротической поэзии — умолял Августа о прощении. «Суровый славянин, я слез не проливал» (II, 219); «Октавию — в слепой надежде — / Молебной лести не пою» (II, 170; Октавий — император Август).

Образы узника, беглеца, изгнанника сконцентрированы в художественных произведениях Пушкина. Но они отделяются от конкретных стихотворений, проникают в письма, посылаемые им на север, видимо, и в разговоры и, обволакивая поэта определенным образным покрывалом, стилизуют его личность и судьбу в глазах современников. Приведем лишь один пример из большого числа возможных. В письме брату от 25 августа 1823 г. Пушкин сообщает о своем переводе в Одессу (известии, как казалось тогда, весьма радостном) и о том, что для решения практических дел по переводу на новое место он должен был съездить еще раз в Кишинев: «…приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляют мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе — кажется и хорошо — да новая печаль мне сжала грудь — мне стало жаль моих покинутых цепей. Приехал в Кишинев на несколько дней, провел их неизъяснимо элегически — и, выехав оттуда навсегда, — о Кишиневе я вздохнул» (XIII, 67). Описание переживаний глубоко искреннее и психологически очень естественное. Но для понимания его нужно учитывать, что выражение «О Кишиневе я вздохнул» — слегка переделанный последний стих из переведенной Жуковским поэмы Байрона «Шильонский узник»:

Пушкин устал от Кишинева, который после разгрома кружка Орлова — В. Ф. Раевского сделался для него особенно тяжел. Но все же Кишинев был не тюрьма, а Одесса — не освобождение. Однако необходимость увидеть себя сквозь образ романтического героя (в данном случае — знаменитого женевского узника Бонивара) была столь настоятельной, что он почти все свои переживания описал в одном из писем средствами цитат, вполне понятных адресату:

Источник

Итоговые диктанты. 9 класс

Главная > Документ

Информация о документе
Дата добавления:
Размер:
Доступные форматы для скачивания:

Итоговые диктанты. 9 класс.

В восемнадцать лет невозможно быть оседлым, и однажды ты вдруг почувствуешь неодолимое желание соприкоснуться с неизведанным, неизвестным.
Как прекрасно в вечерний час подняться по дрожащему корабельному трапу на празднично освещенную палубу и присоединиться к шумной толпе пассажиров, которые прощаются с землей и уходят в море, в какую-то новую, удивительную, ни с чем не сравнимую жизнь.
Когда пароход загудел трубным голосом и палуба стала содрогаться от работы упрятанных в трюме машин, закипела у бортов темная, с нефтяными оранжевыми пятнами, со световыми бликами вода, вдруг вздрогнул и, медленно разворачиваясь, стал отходить берег с темной толпой провожающих на причале. Поплыли, туманясь, портовые огни, убегая все дальше и дальше в глубь материка, желтея там, вдали, а веселые звезды стали приближаться, иные, казалось, висели прямо на реях, и их можно было, как бабочку, снять рукой.
И вдруг дохнуло свободой, соленой прохладой, и Черное море глянуло прямо в глаза.
Я расхаживал по нижней палубе среди поющих, кричащих, пляшущих пассажиров, гордых и печальных, неподвижно сидящих и вповалку храпящих прямо на палубе. Я был один из них в эту ночь, безвестной песчинкой, отправлявшейся в далекое и неизведанное плавание. (180 слов)

На третий день подъем по снежной равнине сделался более заметным и появилось больше трещин, которые замедляли движение. Приходилось идти осторожно, прощупывая снег, чтобы не провалиться через тонкий слой его, скрывающий трещины.
На севере тучи расходились, разгоняемые ветром, и между их серыми клочьями то показывались, то исчезали горы, которые тянулись длинной цепью по всему горизонту. На их белоснежном фоне чернели скалистые отроги. Незаходящее солнце катилось над самым гребнем хребта, тускло светя сквозь пелену туч и окрашивая их в красноватый цвет. Снеговая равнина на переднем плане покрылась пятнами и полосами, отраженными от неба, синеватого и розового цвета. Общая картина снеговой пустыни и таинственного хребта, который впервые предстал перед глазами путешественников, была поразительна.
Подъем на этот хребет продолжался в течение трех дней вследствие сильных трещин льда. Ледяной поток, то есть ледник, который спускался по долине южного склона хребта, имел до километра в ширину и с обеих сторон окаймлен крутыми темными откосами, покрытыми снегом. (148 слов)

В Подмосковье есть у меня заветное место — лесная поляна вдали от дорог.
Особенно хорошо здесь ранней осенью. На рябину прилетают кормиться дрозды, в сухих листьях ежевики шуршат ежи, и самое главное — осенью сюда приходят лоси. Я не сразу догадался, почему под вечер почти всегда вижу тут двух-трех лосей. Однажды все прояснилось: они приходили пожевать яблоки. Поляна упирается в заполоненный рыжим бурьяном брошенный сад. Неизвестно, кто и когда забыл посаженный сад. Деревья в нем выродились, и плоды дают только растущие от корней ветки. Охотников до нестерпимо кислых яблок в лесу, кажется, не было, но однажды, присев на краю сада, я услышал: яблоки похрустывали на чьих-то зубах. Я приподнялся и увидел: один лось, задирая голову, мягкой губой захватывал яблоки, другой собирал яблоки, лежащие на земле.
Такие картины память наша хранит как лекарство на случай душевной усталости. Сколько раз после трудового дня я приходил в себя и, успокоенный, засыпал, стоило только закрыть глаза и вспомнить рябины со снующими в них дроздами, запах грибов и двух лосей, жующих кислые яблоки. (165 слов)
(По В. Пескову )

Однажды утром я вышел на крыльцо и в изумлении замер: вчерашняя черная земля за ночь стала золотой. Бледно-желтый свет поднимался от земли, засыпанной листьями.
Начиналось бабье лето. Дни как бы сделались светлее и чище. Воздух, трава, сухие ветки — все затянулось цепкой паутиной, которая тянулась с запада на восток (так дуют осенние ветры), и каждое утро тысячи маленьких паучков, как сказочные ткачи, покрывали всю землю своей пряжей.
Ледяное небо по ночам блистало созвездиями: Сириус сверкал в глухой воде озер, как синий алмаз; Сатурн подымался над безмолвием сосновых боров в осенние сумерки; Юпитер закатывался в лугах, за Окой, где уже вяли травы и почернели брошенные и ненужные осенью сенокосные дороги. Иногда в полночь робкий дождь перешептывался в саду с листвой. Я выходил на порог, прислушиваясь к сонному бормотанию дождя, и жалел милых друзей, оставшихся в Москве, потому что они не могли наслаждаться этой картиной.
Ночью мне снилась зеленая вода, покрытая листьями лип и берез. Внезапно листья оживали, превращаясь в золотых плоских рыб, и с плеском и брызгами разлетались по воде, испуганные отражением бледного солнца. (172 слова)
(По К. Паустовскому )

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *