Прежде чем на тракторе разбиться застрелиться утонуть в реке приходил лесник опохмелиться
Прежде чем на тракторе разбиться застрелиться утонуть в реке приходил лесник опохмелиться
Антон Гришков запись закреплена
Минутка поэзии. Из серии «зацепило».
Давеча натолкнулся на проект «Живые», в котором поэтесса Вера Полозкова читает стихотворение Бориса Рыжего «Прежде чем на тракторе разбиться». Собственно, захотелось разобраться о чём идёт речь.
Сразу же отмечу, в видео стихотворение неполное, оригинальный текст приведён ниже. От него и буду плясать.
Прежде чем на тракторе разбиться,
застрелиться, утонуть в реке,
приходил лесник опохмелиться,
приносил мне вишни в кулаке.
С рюмкой спирта мама выходила,
менее красива, чем во сне.
Снова уходила, вишню мыла
и на блюдце приносила мне.
Патронташ повесив в коридоре,
привозил отец издалека
с камышами синие озера,
белые в озерах облака.
Потому что все меня любили,
дерева молчали до утра.
«Девочке медведя подарили», —
перед сном читала мне сестра.
Мальчику полнеба подарили,
сумрак елей, золото берез.
На заре гагару подстрелили.
И лесник три вишенки принес.
Было много утреннего света,
с крыши в руки падала вода,
это было осенью, а лето
я не вспоминаю никогда.
Во-первых, определимся с персонажами и отношением к ним главного героя.
Отец. Наш лирический герой относится к нему строго положительно. Из текста можно предположить, что отца длительное время рядом не было: «Привозил отец ИЗДАЛЕКА с камышами синие озера…». Есть какая-то уважительная причина, почему отец отсутствует, и именно в это время, летом, происходит то, что выводит главного героя из равновесия и вызывает желание не вспоминать этот период.
Мать. К ней у героя есть серьёзные претензии. «Мама выходила, менее красива, чем во сне». Хотеть, чтобы твоя мама была лучше, чем есть, можно только имея веские на то основания. Логично предположить, что мать совершает некий поступок, который по мнения лирического героя её не красит.
Теперь определимся с гендерной принадлежностью нашего лирического героя. Это девочка. Она души не чает в отце. Сестра читает ей на ночь отнюдь не мальчиковое стихотворение: «Девочке медведя подарили». Она уже взрослая и у неё конфликт с матерью. Кстати, текст стихотворения читает тоже девочка, но это уже вторично.
Что же произошло? Самый простой вариант: пока отец отсутствовал, мать ему изменила. Девочка об этом знает. Осенью возвращается отец, ему ничего не сказали =)
Если же принять во внимание стиль чтения Полозковой и ещё кое-какие моменты, то картина вырисовывается куда как более мрачная. Но о таком писать уже не хочется.
Отличное стихотворение, прекрасная пища для размышлений.
О пользе крупных купюр
Борис Рыжий. Типа песня. Я читал о нём несколько лет назад. «Поэт трагической судьбы», «новое слово русской поэзии», писали о нём тогда критики. Надо же, всего за 50 рублей.
Другого такого шанса познакомиться с творчеством Поэта вряд ли представится.
Купюру я благополучно разменял. Презент купил.
Не надо ничего,
оставьте стол и дом
и осенью, того,
рябину за окном.
Не надо ни хрена —
рябину у окна
оставьте, ну и на
столе стакан вина.
Не надо ни хера,
помимо сигарет,
и чтоб включал с утра
Вертинского сосед.
Но, право, стол и дом,
рябину, боль в плече,
и память о былом,
и вообще, вобще.
Прежде чем на тракторе разбиться,
Застрелиться, утонуть в реке,
Приходил лесник опохмелиться,
Приносил мне вишни в кулаке
С рюмкой спирта мама выходила,
Менее красива, чем во сне.
Снова уходила, вишню мыла
и на блюдце приносила мне.
Патронташ повесив в коридоре,
Привозил отец издалека
С камышами синие озёра,
Белые в озёрах облака.
Потому что все меня любили,
дерева молчали до утра.
«Девочке медведя подарили»,-
перед сном читала мне сестра.
Мальчику полнеба подарили,
Сумрак елей, золото берёз.
На заре гагару подстрелили.
И лесник три вишенки принёс.
Было много утреннего света,
С крыши в руки падала вода,
Это было осенью, а лето
Я не вспоминаю никогда.
Вышел месяц из тумана —
и на много лет
над могилою Романа
синий-синий свет.
Свет печальный синий-синий,
лёгкий, неземной
над Свердловском, над Россией,
даже надо мной.
Я свернул к тебе от скуки,
было по пути,
с папироской, руки в брюки,
говорю: прости.
Там, на ангельском допросе
всякий виноват,
за фитюли-папиросы
не сдавай ребят.
А не-то, Роман, под звуки
золотой трубы
за спины закрутят руки
ангелы, жлобы.
В лица наши до рассвета
наведут огни,
отвезут туда, где это
делают они.
Так и мы сойдём с экрана,
не молчи в ответ.
Над могилою Романа
только синий свет.
Отмотай-ка жизнь мою назад
и ещё назад:
вот иду я пьяный через сад,
осень, листопад.
Вот иду я: девушка с веслом
слева, а с ядром
справа, время встало и стоит,
а листва летит.
Все аттракционы на замке,
никого вокруг,
только слышен где-то вдалеке
репродуктор, друг.
Что поёт он, чёрт его поймёт,
что и пел всегда:
что любовь пройдёт, и жизнь пройдёт,
пролетят года.
Я сюда глубоким стариком
некогда вернусь,
погляжу на небо, а потом
по листве пройдусь.
Что любовь пройдёт, и жизнь пройдёт,
вяло подпою,
ни о ком не вспомню, старый чёрт,
бездны на краю.
Если в прошлое, лучше трамваем
со звоночком, поддатым соседом,
грязным школьником, тётей с приветом,
чтоб листва тополиная следом.
Через пять или шесть остановок
въедем в восьмидесятые годы:
слева — фабрики, справа — заводы,
не тушуйся, закуривай, что ты.
Что ты мямлишь скептически, типа
это всё из набоковской прозы,
он барчук, мы с тобою отбросы,
улыбнись, на лице твоём слёзы.
Это наша с тобой остановка:
там — плакаты, а там — транспаранты,
небо синее, красные банты,
чьи-то похороны, музыканты.
Подыграй на зубах этим дядям
и отчаль под красивые звуки,
куртка кожаная, руки в брюки,
да по улочке вечной разлуки.
Да по улице вечной печали
в дом родимый, сливаясь с закатом,
одиночеством, сном, листопадом,
возвращайся убитым солдатом
Было все как в дурном кино,
но без драчек и красных вин –
мы хотели расстаться, но
так и шли вдоль сырых витрин.
И — ценитель осенних драм,
соглядатай чужих измен –
сквозь стекло улыбался нам
мило английский манекен.
Улыбался, как будто знал
весь расклад — улыбался так.
“Вот и все, — я едва шептал, —
ангел мой, это добрый знак. ”
И — дождливый — светился ЦУМ
грязно-желтым ночным огнем.
”Ты запомни его костюм —
я хочу умереть в таком. ”
Благодарю за каждую дождинку.
Неотразимой музыке былого
подстукивать на пишущей машинке —
она пройдёт, начнётся снова.
Она начнётся снова, я начну
стучать по чёрным клавишам в надежде,
что вот чуть-чуть, и будет всё,
как прежде,
что, чёрт возьми, я прошлое верну.
Пусть даже так: меня не будет в нём,
в том прошлом,
только чтоб без остановки
лил дождь, и на трамвайной остановке
сама Любовь стояла под дождём
в коротком платье летнем, без зонта,
скрестив надменно ручки на груди, со
скорлупкою от семечки у рта.
12 строчек Рыжего Бориса,
забывшего на три минуты зло
себе и окружающим во благо.
“Olympia” — машинка,
“KYM” — бумага
Такой-то год, такое-то число.
Вчера Борису Рыжему исполнилось бы 34 года.
Другие статьи в литературном дневнике:
Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.
Ежедневная аудитория портала Стихи.ру – порядка 200 тысяч посетителей, которые в общей сумме просматривают более двух миллионов страниц по данным счетчика посещаемости, который расположен справа от этого текста. В каждой графе указано по две цифры: количество просмотров и количество посетителей.
© Все права принадлежат авторам, 2000-2021 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+
Прежде чем на тракторе разбиться застрелиться утонуть в реке приходил лесник опохмелиться
Мальчишкой в серой кепочке остаться,
самим собой, короче говоря.
Меж правдою и вымыслом слоняться
по облетевшим листьям сентября.
Скамейку выбирая, по аллеям
шататься, ту, которой навсегда
мы прошлое и будущее склеим.
Уйдём — вернёмся именно сюда.
Как я любил унылые картины,
посмертные осенние штрихи,
где в синих лужах ягоды рябины,
и с середины пишутся стихи.
Поскольку их начало отзвучало,
на память не оставив ничего.
Как дождик по карнизу отстучало,
а может, просто не было его.
Но мальчик был, хотя бы для порядку,
что проводил ладонью по лицу,
молчал, стихи записывал в тетрадку,
в которых строчки двигались к концу.
2001
Тайга — по центру, Кама — с краю,
с другого края, пьяный в дым,
с разбитой харей, у сарая
стою с Григорием Данским.
Под цифрой 98
слова: деревня Сартасы.
Мы много пили в эту осень
агдама, света и росы.
Убита пятая бутылка.
Роится над башками гнусь.
Заброшенная лесопилка.
Почти что новый “Беларусь”.
А-ну, давай-ка, ай-люли,
в кабину лезь и не юли,
рули вдоль склона неуклонно,
до неба синего рули.
Затарахтел. Зафыркал смрадно.
Фонтаном грязь из-под колёс.
И так вольготно и отрадно,
что деться некуда от слёз.
Как будто кончено сраженье,
и мы, прожжённые, летим,
прорвавшись через окруженье,
к своим.
Авария. Лицо разбито.
Но фотографию найду,
и повторяю как молитву
такую вот белиберду:
душа моя, огнём и дымом,
путём небесно-голубым,
любимая, лети к любимым
своим.
1998
Текст книги «В кварталах дальних и печальных»
Автор книги: Борис Рыжий
Жанры:
Поэзия
Современная проза
Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)
Расскажи мне простые слова,
чтобы кругом пошла голова.
В мокром парке башками седыми,
улыбаясь, качает братва.
Удивляются: сколь тебе лет?
Ты, братишка, в натуре поэт.
Это все приключилось с тобою,
и цены твоей повести нет.
Улыбаюсь, уделав стакан
за удачу, и прячу в карман,
пожимаю рабочие руки,
уплываю, качаясь в туман.
Расставляю все точки на «ё».
Мне в аду полыхать за враньё,
но в раю уготовано место
вам – за веру в призванье моё.
Я работал на драге в поселке Кытлым,
о чем позже скажу в изумительной прозе,
корешился с ушедшим в народ мафиози,
любовался с буфетчицей небом ночным.
Там тельняшку такую себе я купил,
оборзел, прокурил самокрутками пальцы.
А еще я ходил по субботам на танцы
и со всеми на равных стройбатовцев бил.
Да, наверное, все это – дым без огня
и актерство: слоняться, дышать перегаром.
Но кого ты обманешь! А значит, недаром
в приисковом поселке любили меня.
А иногда отец мне говорил,
что видит про утиную охоту
сны с продолженьем: лодка и двустволка.
И озеро, где каждый островок
ему знаком. Он говорил: не видел
я озера такого наяву
прозрачного, какая там охота!
представь себе… А впрочем, что ты знаешь
про наши про охотничьи дела!
Скучая, я вставал из-за стола
и шел читать какого-нибудь Кафку,
жалеть себя и сочинять стихи
под Бродского, о том, что человек,
конечно, одиночество в квадрате,
нет, в кубе. Или нехотя звонил
замужней дуре, любящей стихи
под Бродского, а заодно меня —
какой-то экзотической любовью.
Прощай, любовь! Прошло десятилетье.
Ты подурнела, я похорошел,
и снов моих ты больше не хозяйка.
Я за отца досматриваю сны:
прозрачным этим озером блуждаю
на лодочке дюралевой с двустволкой,
любовно огибаю камыши,
чучела расставляю, маскируюсь
и жду, и не промахиваюсь, точно
стреляю, что сомнительно для сна.
Что, повторюсь, сомнительно для сна,
но это только сон и не иначе,
я понимаю это до конца.
И всякий раз, не повстречав отца,
я просыпаюсь, оттого что плачу.
Прежде чем на тракторе разбиться,
застрелиться, утонуть в реке,
приходил лесник опохмелиться,
приносил мне вишни в кулаке.
С рюмкой спирта мама выходила,
менее красива, чем во сне.
Снова уходила, вишню мыла
и на блюдце приносила мне.
Потому что все меня любили,
дерева молчали до утра.
«Девочке медведя подарили», —
перед сном читала мне сестра.
Мальчику полнеба подарили,
сумрак елей, золото берез.
На заре гагару подстрелили.
И лесник три вишенки принес.
Было много утреннего света,
с крыши в руки падала вода,
это было осенью, а лето
я не вспоминаю никогда.
Ордена и аксельбанты
в красном бархате лежат,
и бухие музыканты
в трубы мятые трубят.
В трубы мятые трубили,
отставного хоронили
адмирала на заре,
все рыдали во дворе.
И на похороны эти
любовался сам не свой
местный даун, дурень Петя,
восхищенный и немой.
Он поднес ладонь к виску.
Он кривил улыбкой губы.
Он смотрел на эти трубы,
слушал эту музыку.
А когда он умер тоже,
не играло ни хрена,
тишина, помилуй, Боже,
плохо, если тишина.
Кабы был постарше я,
забашлял бы девкам в морге,
прикупил бы в Военторге
я военного шмотья.
Окраина стройки советской,
фабричные красные трубы.
Играли в душе моей детской
Ерёменко медные трубы.
Ерёменко медные трубы
в душе моей детской звучали.
Навеки влюбленные, в клубе
мы с Ирою К. танцевали.
Мы с Ирою К. танцевали,
целуясь то в щеки, то в губы.
Но сердце мое разрывали
Ерёменко медные трубы.
И был я так молод, когда-то
надменно, то нежно, то грубо,
то жалобно, то виновато…
Ерёменко медные трубы!
Словно в бунинских лучших стихах, ты, рыдая, роняла
из волос – что там? – шпильки, хотела уйти навсегда.
И пластинка играла, играла, играла, играла,
и заело пластинку, и мне показалось тогда,
что и время, возможно, должно соскочить со спирали
и, наверно, размолвка должна продолжаться века.
Но запела пластинка, и губы мои задрожали,
словно в лучших стихах Огарева: прости дурака.
Включили новое кино,
и началась иная пьянка,
но все равно, но все равно
то там, то здесь звучит «Таганка».
Что Ариосто или Дант!
Я человек того покроя —
я твой навеки арестант
и все такое, все такое.
Кейсу Верхейлу [68] 68
Верхейл Кейс – голландский филолог-славист, литературовед, писатель, переводчик (род в 1940 г.).
Где обрывается память, начинается старая фильма,
играет старая музыка какую-то дребедень.
Дождь прошел в парке отдыха, и не передать, как сильно
благоухает сирень в этот весенний день.
Сесть на трамвай 10-й, выйти, пройти под аркой
сталинской: все как было, было давным-давно.
Здесь меня брали за руку, тут поднимали на руки,
в открытом кинотеатре показывали кино.
Про те же самые чувства показывало искусство,
про этот самый парк отдыха, про мальчика на руках.
И бесконечность прошлого, высвеченного тускло,
очень мешает грядущему обрести размах.
От ностальгии или сдуру и спьяну можно
подняться превыше сосен, до самого неба на
колесе обозренья, но понять невозможно:
то ли войны еще не было, то ли была война.
Всё в черно-белом цвете, ходят с мамами дети,
плохой репродуктор что-то победоносно поет.
Как долго я жил на свете, как переносил все эти
сердцебиенья, слезы, и даже наоборот.
Когда в подъездах закрывают двери
и светофоры смотрят в небеса,
я перед сном гуляю в этом сквере,
с завидной регулярностью, по мере
возможности, по полтора часа.
Семь лет подряд хожу в одном и том же
пальто, почти не ведая стыда,
не просто подвернувшийся прохожий —
писатель, не прозаик, а хороший
поэт, и это важно, господа.
В одних и тех же брюках и ботинках,
один и тот же выдыхая дым,
как портаки на западных пластинках,
я изучил все корни на тропинках.
Сквер будет назван именем моим.
Пускай тогда, когда затылком стукну
по днищу гроба, в подземелье рухну,
заплаканные свердловчане пусть
нарядят механическую куклу
в мое шмотье, придав движеньям грусть.
И пусть себе по скверу шкандыбает,
пусть курит «Приму» или «Беломор»,
но раз в полгода куклу убирают,
и с Лузиным Серегой запивает
толковый опустившийся актер.
Такие удивительные мысли
ко мне приходят с некоторых пор.
А право, было б шороху в отчизне,
когда б подобны почести – при жизни,
хотя, возможно, это перебор.
Путь до Магадана недалекий,
поезд за полгода довезет…
В обширном здании вокзала
с полуночи и до утра
гармошка тихая играла:
«та-ра-ра-ра-ра-ра-ра-ра».
За бесконечную разлуку,
за невозможное прости,
за искалеченную руку,
за черт те что в конце пути —
нечетные играли пальцы,
седую голову трясло.
Круглоголовые китайцы
тащили мимо барахло.
Не поимеешь, выходило,
здесь ни монеты, ни слезы.
Тургруппа чинно проходила,
несли узбеки арбуз ы… [69] 69
Вариант строфы:
Тургруппы чинно проходили,
несли узбеки арбуз ы…
Не поимеешь, выходило,
здесь ни монеты, ни слезы.
Зачем же, дурень и бездельник,
играешь неизвестно что?
Живи без курева и денег
в одетом наголо пальто.
Надрывы музыки и слезы
не выноси на первый план —
на юг уходят паровозы.
«Уходит поезд в Магадан!»
В кварталах дальних и печальных, что утром серы и пусты, где выглядят смешно и жалко сирень и прочие цветы, есть дом шестнадцатиэтажный, у дома тополь или клен стоит, ненужный и усталый, в пустое небо устремлен, стоит под тополем скамейка и, лбом уткнувшийся в ладонь, на ней уснул и видит море писатель Дима Рябоконь [70] 70
Рябоконь Дмитрий Станиславович – поэт, автор нескольких поэтических сборников (род. в 1963 году в г. Березовский Свердловской области), живет в Екатеринбурге.
«Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей…» [71] 71
Город Верхний Уфалей Челябинской области расположен на реке Уфалей на границе Свердловской области.
Я на крыше паровоза ехал в город Уфалей
и обеими руками обнимал моих друзей —
Водяного с Черепахой, щуря детские глаза.
Над ушами и носами пролетали небеса.
Можно лечь на синий воздух и почти что полететь,
на бескрайние просторы влажным взором посмотреть:
лес налево, луг направо, лесовозы, трактора.
Вот бродяги-работяги поправляются с утра.
Вот с корзинами маячат бабки, дети – грибники.
Моют хмурые ребята мотоциклы у реки.
Можно лечь на теплый ветер и подумать-полежать:
может, правда нам отсюда никуда не уезжать?
А иначе даром, что ли, желторотый дуралей —
я на крыше паровоза ехал в город Уфалей!
И на каждом на вагоне, волей вольною пьяна,
«Приму» ехала курила вся свердловская шпана.
Нужно двинуть поездом на север,
на ракете в космос сквозануть,
чтобы человек тебе поверил,
обогрел и денег дал чуть-чуть.
А когда родился обормотом
и умеешь складывать слова,
нужно серебристым самолетом
долететь до города Москва.
Уж убран с поля начисто турнепс
и вывезены свекла и капуста.
На фоне развернувшихся небес
шел первый снег, и сердцу было грустно.
Я шел за снегом, размышляя о
бог знает чем, березы шли за мною.
С голубизной мешалось серебро,
мешалось серебро с голубизною.
Только справа соседа закроют, откинется слева [72] 72
закроют – посадят, откинется – выйдет на свободу (жарг.).
[Закрыть] :
если кто обижает, скажи, мы соседи, сопляк.
А потом загремит дядя Саша, и вновь дядя Сева
в драной майке на лестнице: так, мол, Бориска, и так,
если кто обижает, скажи. Так бы жили и жили,
но однажды столкнулись – какой-то там тесть или зять
из деревни, короче, они мужика замочили.
Их поймали и не некому стало меня защищать.
Я зачем тебе это сказал, а к тому разговору,
что вчера на башке на моей ты нашла серебро —
жизнь проходит, прикинь! Дай мне денег, я двину к собору,
эти свечи поставлю, отвечу добром на добро.
У памяти на самой кромке
и на единственной ноге
стоит в ворованной дубленке
Василий Кончев – Гончев, «гэ»!
Он потерял протез по пьянке,
а с ним ботинок дорогой.
Пьет пиво из литровой банки,
как будто в пиве есть покой.
А я протягиваю руку:
уже хорош, давай сюда!
Я верю, мы живем по кругу,
не умираем никогда.
И остается, остается
мне ждать, дыханье затая:
вот он допьет и улыбнется.
И повторится жизнь моя.
До пупа сорвав обноски,
с нар сползают фраера,
на спине Иосиф Бродский
напортачену бугра —
начинаются разборки
за понятья, за наколки.
Разрываю сальный ворот:
душу мне не береди.
Профиль Слуцкого наколот
на седеющей груди!
Ты столь паршива, моя кошка,
что гимн слагать тебе не буду.
Давай, гляди в свое окошко,
пока я мою здесь посуду.
Тебя я притащил по пьянке,
была ты маленьким котенком.
И за ушами были ранки.
И я их смазывал зеленкой.
Единственное, что тревожит —
когда войду в пределы мрака,
тебе настанет крышка тоже.
И в этом что-то есть однако.
И вот от этого мне страшно.
И вот поэтому мне больно.
А остальное все – не важно.
Шестнадцать строчек. Ты довольна?
Не забывай, не забывай
игру в очко на задней парте.
Последний ряд в кинотеатре.
Ночной светящийся трамвай.
Волненье девичьей груди.
Но только близко, близко, близко
(не называй меня Бориской!)
не подходи, не подходи.
Всплывет ненужная деталь:
– Прочти-ка Одена [73] 73
Оден Уистен Хью (1907–1973) – англо-американский поэт, певец одиночества и жизненных разочарований.
Прошел запой, а мир не изменился,
пришла муз ыка, кончились слова.
Один мотив с другим мотивом слился.
(Весьма амбициозная строфа.)
…а может быть, совсем не надо слов
для вот таких – каких таких? – ослов…
Под сине-голубыми облаками
стою и тупо развожу руками,
весь музыкою полон до краев.
У современного героя
я на часок тебя займу,
в чужих стихах тебя сокрою
поближе к сердцу моему.
Вот: бравый маленький поручик,
на тройке ухарской лечу.
Ты, зябко кутаясь в тулупчик,
прижалась к моему плечу.
И эдаким усталым фатом,
закуривая на ветру,
я говорю: живи в двадцатом.
Я в девятнадцатом умру.
Но больно мне представить это:
невеста, в белом, на руках
у инженера-дармоеда,
а я от неба в двух шагах.
Артериальной теплой кровью
я захлебнусь под Машуком,
и медальон, что мне с любовью,
где ты ребенком… В горле ком.
Всякий раз, гуляя по Свердловску,
я в один сворачиваю сквер,
там стоят торговые киоски
и висит тряпье из КНР.
За горою джинсового хлама
вижу я знакомые глаза.
Здравствуй, одноклассница Татьяна!
Где свиданья чистая слеза?
Азеров измучила прохлада.
В лужи осыпается листва.
Мне от сказки ничего не надо,
кроме золотого волшебства.
Надо, чтобы нас накрыла снова,
унесла зеленая волна
в море жизни, океан былого,
старых фильмов, музыки и сна.
М. Окуню [74] 74
Михаил Окунь – поэт, прозаик (род. в 1951 г.), с 2002 г. живет в Германии.
На фоне граненых стаканов
рубаху рвануть что есть сил…
Наколка – Георгий Ив анов —
на Вашем плече, Михаил.
Вам грустно, а мне одиноко.
Нам кажут плохое кино.
Ах, Мишенька, с профилем Блока
на сердце живу я давно.
Аптека, фонарь, незнакомка —
не вытравить этот пейзаж
Гомером, двухтомником Бонка…
Пойдемте, наш выход, на пляж.
Подались хулиганы в поэты,
под сиренью сидят до утра,
сочиняют свои триолеты.
Лохмандеи пошли в мусора —
Но отыщется нужное слово,
но забродит осадок на дне,
время вспять повернется, и снова
мы поставим вас к школьной стене.
Так я понял: ты дочь моя, а не мать,
только надо крепче тебя обнять
и взглянуть через голову за окно,
где сто лет назад, где давным-давно
сопляком шмонался я по двору
и тайком прикуривал на ветру,
окружен шпаной, но всегда один —
твой единственный, твой любимый сын.
Только надо крепче тебя обнять
и потом ладоней не отнимать
сквозь туман и дождь, через сны и сны.
Пред тобой одной я не знал вины.
И когда ты плакала по ночам,
я, ладони в мыслях к твоим плечам
прижимая, смог наконец понять,
понял я: ты дочь моя, а не мать.
И настанет время потом, потом —
не на черно-белом, а на цветном
фото, не на фото, а наяву
точно так же я тебя обниму.
И исчезнут морщины у глаз, у рта,
ты ребенком станешь – о, навсегда! —
с алой лентой, вьющейся на ветру.
…Когда ты уйдешь, когда я умру.
Я зеркало протру рукой
и за спиной увижу осень.
И беспокоен мой покой,
и счастье счастья не приносит.
На землю падает листва,
но долго кружится вначале.
И без толку искать слова
для торжества такой печали.
Для пьяницы-говоруна
на флейте отзвучало лето,
теперь играет тишина
для протрезвевшего поэта.
Я ближе к зеркалу шагну
и всю печаль собой закрою.
Но в эту самую мину —
ту грянет ветер за спиною.
Все зеркало заполнит сад,
лицо поэта растворится.
И листья заново взлетят,
и станут падать и кружиться.
Нагой, но в кепке восьмигранной, переступая через нас,
со знаком качества на члене, идет купаться дядя Стас.
У водоема скинул кепку, махнул седеющей рукой:
айда купаться, недотепы, и – оп о сваю головой.
Он был водителем «камаза». Жена, обмякшая от слез
И вот: хоронят дядю Стаса под вой сигналов, скрип колес.
Такие случаи бывали, что мы в натуре, сопляки, стояли
и охуевали, чесали лысые башки. Такие вещи нас касались,
такие песни про тюрьму на двух аккордах обрывались,
что не расскажешь никому.
А если и кому расскажешь, так не поверят ни за что,
и, выйдя в полночь, стопку вмажешь в чужом пальте,
в чужом пальто. И, очарованный луною, окурок выплюнешь
на снег и прочь отчалишь.
Будь собою, чужой, ненужный человек.
*
Участковый был тихий и пьяный, сорока или более
лет. В управлении слыл он смутьяном – не давали ему
пистолет. За дурные привычки, замашки двор его поголовно
любил. Он ходил без ментовской фуражки, в кедах на босу
ногу ходил. А еще был похож на поэта, то ли Пушкина,
то ли кого. Со шпаною сидел до рассвета. Что еще я о нем?
Ничего мне не вспомнить о нем, если честно. А напрячься,
и вспомнится вдруг только тусклая возле подъезда
лампочка с мотыльками вокруг.
*
Хожу по прошлому, брожу, как археолог. Наклейку,
марку нахожу, стекла осколок. …Тебя нетронутой, живой,
вполне реальной, весь полон музыкою той вполне печальной.
И пролетают облака, и скоро вечер, и тянется моя рука
твоей навстречу. Но растворяются во мгле дворы и зданья.
И ты бледнеешь в темноте – мое созданье, то, кем я
жил и кем я жив в эпохе дальней.
И все печальнее мотив, и все печальней.
Вы, Нина, думаете, Вы
нужны мне, что Вы, я, увы
люблю прелестницу Ирину,
а Вы, увы, не таковы.
Ты полагаешь, Гриня, ты
мой друг единственный? Мечты.
Леонтьев, Дормозов и Лузин —
вот, Гриня, все мои кенты.
Леонтьев – гений и поэт,
и Дормозов, базару нет,
поэт, а Лузин – абсолютный
на РТИ авторитет.
В феврале на Гран-канале
в ночь тринадцатого дня
на венцьанском карнавале
вы станцуете для меня.
Я в России, я в тревоге
за столом пишу слова:
не-устали-ль-ваши-ноги —
не-кружится-ль-голова?
Предвкушаю ваши слезы
в робких ямочках у рта:
вы в России, где морозы,
ночь, не видно ни черта.
Вы на Родине, в печали.
Это, деточка, фигня —
вы на этом карнавале
потанцуйте для меня.
Герасима Петровича рука не дрогнула. Воспоминанье
номер один: из лужи вытащил щенка – он был живой,
а дома помер. И все. И я его похоронил. И всё. Но для чего,
не понимаю, зачем ребятам говорил, что скоро всех собакой
покусаю, что пес взрослеет, воет по ночам, а по утрам ругаются соседи?
Потом я долго жил на этом свете и огорчался или огорчал, и стал большой.
До сей поры, однако, не постоянно, граждане, а вдруг,
сжав кулаки в карманах брюк, боюсь вопроса: где твоя собака?
Первый снег, очень белый и липкий,
и откуда-то издалека:
наши лица, на лицах улыбки,
мы построили снеговика.
Может только, наверно, искусство
о таких безмятежностях врать,
там какое-то странное чувство
начинало веселью мешать.
Там какое-то странное чувство
улыбаться мешало, а вот:
чувство смерти, чтоб ей было пусто.
Хули лыбишься, старая ждет!
Тонкой дымя папироской,
где-то без малого час
Яков Петрович Полонский
пишет стихи про Кавказ.
Господи, только не сразу
финку мне всаживай в грудь.
Дай дотянуть до «Кавказу» [75] 75
Цикл стихов Я. Полонского «Закавказье» (1846–1851), посвященных жизни и быту кавказцев.
Раз, и дурное забыто.
Два, и уже не стучат
в гулком ущелье копыта,
кони по небу летят.
Доброе – как на ладони.
Свет на висках седока.
Тонкие черные кони
в синие прут облака.
Тушь, губная помада
на столе у окна,
что забыла когда-то,
исчезая, одна.
Ты забыла, забыла
на окне у стола,
ты меня разлюбила,
ты навеки ушла.
Но с похмелья сознанье
я теряю когда,
в голубое сиянье
ты приходишь сюда.
И прохладна ладошка
у меня на губах,
и деревья к окошку
подступают в слезах.
И с тоскою во взоре
ты глядишь на меня,
шепчешь: «Боренька, Боря!»
И целуешь меня.
Померкли очи голубые,
Погасли черные глаза —
Стареют школьницы былые,
Беседки, парки, небеса.
Исчезли фартучки, манжеты,
А с ними весь ажурный мир.
И той скамейки в парке нету,
Где было вырезано «Б. Р.».
Я сиживал на той скамейке,
Когда уроки пропускал.
Я для одной за три копейки
Любовь и солнце покупал.
Я говорил ей небылицы:
Умрем, и все начнется вновь.
И вновь на свете повторится
Скамейка, счастье и любовь.
Исчезло все, что было мило,
Что только-только началось, —
Любовь и солнце – мимо, мимо
Скамейки в парке пронеслось.
Осталась глупая досада —
И тихо злит меня опять
Не то, что говорить не надо,
А то, что нечего сказать.
Былая школьница, по плану —
У нас развод, да будет так.
Прости былому хулигану —
что там? – поэзию и мрак.
Я не настолько верю в слово,
Чтобы, как в юности, тогда,
Сказать, что все начнется снова.
Ведь не начнется никогда.
Эвтерпа, поцелуй и позабудь,
где Мельпомена, музы жизни где,
Явись ко мне, и в эту ночь побудь
со мною, пусть слова твои, во мне
преобразившись, с новою тоской
прольются на какой-нибудь листок
бумаги. О, глаза на мир раскрой
тому, кто в нем и глух и одинок.
В наркологической больнице
с решеткой черной на окне
к стеклу прильнули наши лица,
в окне Россия, как во сне.
Тюремной песенкой отпета,
последним уркой прощена
в предсмертный час, за то что, это,
своим любимым не верна.
Россия – то, что за пределом
тюрьмы, больницы, ЛТП.
Лежит Россия снегом белым
и не тоскует по тебе.
Рук не ломает и не плачет
с полуночи и до утра.
Все это ничего не значит.
Отбой, ребята, спать пора!