Потому что это был он потому что это был я монтень
Aфористика. Монтень Мишель
1) Мы никогда не бываем у себя дома, мы всегда пребываем где-то вовне. (Кн.1, Гл.3)
2) Женщины сами собою в состоянии производить лишь бесформенные груды и комки плоти. (Кн.1, Гл.8)
3) Природный недостаток переростает в нравственный. (Кн.1, Гл.9)
5) Не может быть тягостным то, что происходит один единственный раз. (Кн.1, Гл.20)
7) Если что-нибудь изменившись, переступит свои пределы, оно немедленно оказывается смертью того, что было прежде. (Кн.1, Гл.23)
8) Сколь велика в этих произведениях доля удачи, видно особенно явственно из изящества и красоты, которые возникли без всякого намерения и даже без ведома художника. (Кн.1, Гл.24)
10) Наша учёность состоит только в том, что мы знаем в это мгновение. (Кн.1, Гл.25)
11) Ценность и возвышенность истинной добродетели определяются лёгкостью, пользой и удовольствием её соблюдения. (Кн.1, Гл.26)
12) Нельзя расчленять надвое. Нельзя воспитывать то и другое порознь. (Кн.1, Гл.26)
13) ТЫ ОБНАРУЖИШЬ ОСТАТОК ДАЖЕ РАСТЕРЗАННОГО ПОЭТА. (Кн.1, Гл.26)
14) Если бы у меня настойчиво требовали ответа, почему я любил моего друга, я чувствую, что не мог бы выразить этого иначе, чем сказав: «Потому, что это был он, и потому, что это был я.» (Кн.1, Гл. 28)
16) «Я очень мало заблчусь о чистоте нравов моего лакея; я требую от него лишь усердия.» (Кн.1, Гл.28)
17) Нет ничего варварского и дикого, если только не считать варварством то, что вам непривычно. У нас, по-видимому, нет другого мерила истинного и разумного. (Кн.1, Гл.31)
18) Мы смеёмся и плачем от одного и того же. (Кн.1, Гл.38)
21) Когда ты в одиночестве, будь сам себе толпой. (Кн.1, Гл.39)
23) Вы, ведь, хотите знать цену шпаги, а не ножен. (Кн.1, Гл.52)
24) Всё, что я вижу вокруг себя прикрыто личинами. 9Кн.1, Гл.52)
25) Чем слабее души, тем меньше возможности имеют они поступать очень хорошо или очень худо. (Кн.1, Гл.59)
26) Поэзия посредственная, занимающая место между народною и тою, которая достигла высшего совершенства, заслуживает пренебрежения. (Кн.1, Гл.55)
27) Гораздо чаще грешат богословы, употребляющие слишком земные слова, чем гуманисты, пишущие недостаточно возвышенно. (Кн.1, Гл.510
книга Опыты мудреца Монтеня.
Монтень родился в дворянско-буржуазной семье, его отец позаботился, чтобы сын с детства усвоил латынь и греческий и тем самым впитал дух гуманизма. Монтень был советником парламента города Бордо, но рано покинул службу и в уединении своего замка последние тридцать лет жизни работал над своей главной книгой. Его труды прерывались возвращением к общественной деятельности: дважды королевским указом он назначался мэром Бордо и, следовательно, принимал участие в религиозных гражданских войнах, охвативших Францию во второй половине XVI века, выступая за прекращение конфликта между католиками и гугенотами (так назывались французские протестанты). Он осуждал жестокость католиков по отношению к гугенотам, особенно Варфоломеевскую ночь, но и гугеноты, с его точки зрения, опасно посягали на целостность Франции: «Правило и главнейший закон законов заключается в том, что всякий обязан повиноваться законам страны, в которой он живет» (книга I, эссе 23). Как все гуманисты, Монтень отстаивал веротерпимость и приветствовал воцарение Генриха Наваррского, единственно законного короля, который положил конец междоусобице. Главным делом жизни Монтеня стала книга эссе, уже при его жизни выдержавшая четыре издания.
Начинается она обращением к читателю:
Это искренняя книга, читатель. Она с самого начала предуведомляет тебя, что я не ставил себе никаких иных целей, кроме семейных и частных. Я нисколько не помышлял ни о твоей пользе, ни о своей славе … я хочу, чтобы меня видели в моем простом, естественном и обыденном виде, непринужденным и безыскусственным, ибо я рисую не кого-либо иного, а себя самого. Мои недостатки предстанут здесь, как живые, и весь мой облик таким, каков он в действительности. Таким образом, содержание моей книги — я сам.
Уже это заявление отражает кардинальную перемену в концепции личности в литературе Возрождения по сравнению со средневековьем.
В самом деле, Монтень раскрывает перед читателем свои мысли и чувства, свой душевный склад, свои мельчайшие привычки:
Люди обычно рассматривают друг друга, я же устремляю мой взгляд внутрь себя; я его погружаю туда, там я всячески тешу его. Всякий всматривается в то, что перед ним; я же всматриваюсь в себя. Я имею дело только с собой: я беспрерывно созерцаю себя, проверяю, испытываю … я верчусь внутри себя самого. (Книга II, эссе 17.)
Монтень прав, подчеркивая свое новаторство в искренности и бесстрашии самонаблюдения. Читатель его книги ощущает, что знает автора интимней и ближе, достоверней и надежней, чем многих своих реальных знакомых. Но «Опыты» — нечто большее, чем вершина самонаблюдения и саморефлексии. Монтень — натура незаурядная, человек тонкий и образованный, усвоивший глубже иных гуманистов уроки античной философии. Он познает самого себя (подчеркивая незавершимость этой задачи) с целью познать окружающих. Движения своей души он обязательно поверяет аналитическим разумом, мудростью, почерпнутой из ученых книг. В результате «Опыты», кроме поразительно живого портрета автора, рождающегося из всей совокупности эссе, стали одной из лучших философских книг о человеке — человеке позднего Возрождения и человеке вообще. Монтень утверждает, что всякий человек воплощает в себе всю человеческую природу. Это утверждение разительно отличается от средневековых взглядов на человека, согласно которым любимое творение Божие, человек, наделялся от Бога готовым характером. Новый взгляд на человека как на существо вечно подвижное, о котором нельзя составить устойчивое и единообразное представление, рождает необходимость новых литературных форм, новых приемов изложения. Монтень в себе самом акцентирует непостоянство, склонность к колебаниям, размышляет над зависимостью своих решений от внешних обстоятельств — короче, он подмечает такие душевные состояния, мимо которых проходила предшествующая литература. Утончается инструментарий психологического анализа, Монтень как бы показывает душевный мир человека изнутри, предельно крупным планом.
Хотя к имени Бога Монтень обращается достаточно часто, человек у него больше не руководствуется догматами церковной морали. Монтеню-гуманисту наилучшим жизненным принципом представляется следование закону природы, соблюдение предписанной ею меры. Монтень в духе Возрождения прославляет ценность повседневной жизни.
Все мы — великие безумцы! «Он прожил в полной бездеятельности», — говорим мы. «Я сегодня ничего не совершил». Как! А разве ты не жил? Просто жить — не только самое главное, но и самое замечательное из твоих дел. «Если бы мне дали возможность участвовать в больших делах, я показал бы, на что я способен». А сумел ты обдумать свою повседневную жизнь и пользоваться ею как следует? Если да, то ты уже совершил величайшее дело. Природа не нуждается в какой-либо особо счастливой доле, чтобы показать себя и проявиться в деяниях. Она одна и та же на любом уровне бытия, одна и та же за завесой и без нее. Надо не сочинять умные книги, а разумно вести себя в повседневности, надо не выигрывать битвы и завоевывать земли, а наводить порядок и устанавливать мир в обычных жизненных обстоятельствах. Лучшее наше творение — жить согласно разуму. Все прочее — царствовать, накоплять богатства, строить, — все это, самое большее, дополнения и довески. (Книга III, эссе 13.)
Итак, размышления Монтеня выдают новое, трезвое и стоическое, более буржуазное по сравнению с рыцарской эпохой, отношение к жизни. Подчеркнуто частный характер его мировосприятия будет все больше укореняться в последующей литературе, а для его современников это было ошеломительным новшеством.
Столь же непохожей на любые известные образцы была форма «Опытов». По словам немецкого ученого Э. Ауэрбаха, здесь «отражено реалистическое понимание человека, идущее от опыта и в первую очередь от самонаблюдения: именно опыт и говорит, что человек — существо непостоянное, колеблющееся и подверженное всяческим переменам среды, судьбы, внутреннего развития. Поэтому метод Монтеня, столь хорошо учитывающий все изменения его существа, внешне капризный и прихотливый, не подчиняющийся никакому плану, по существу своему есть строго экспериментальный метод — единственный, который соответствует подобному предмету».
Поэтому и композиция книги в целом производит впечатление бессистемности; отдельные главы — самостоятельные эссе — не выстраиваются ни в тематической, ни в логической последовательности, переходы между ними подчиняются, кажется, только авторскому капризу. Но происходит это потому, что Монтень хочет, чтобы был виден естественный ход мыслей, воспроизводит каждый их зигзаг, и этот принцип свободного развития мысли определяет не только план книги в целом, но и композицию каждого отдельного эссе.
Всегда живые и непринужденные, они удивительно разнообразны. Первая книга состоит в основном из эссе, которые вырастают из размышлений Монтеня над его любимыми латинскими авторами, из своего рода комментариев к античным книгам. Это относительно короткие эссе, еще использующие приемы риторики; они выстроены более логично, «однолинейно» по сравнению со зрелыми эссе второй и третьей книг. Вершины талант Монтеня достигает в третьей книге, состоящей из эссе объемом в десятки страниц. Заглавия их очень относительно указывают на содержание: так, в эссе «О стихах Вергилия» античная поэзия становится поводом для разговора о любви и супружестве; в эссе «О средствах передвижения» речь идет о чувстве страха, щедрости государей и жестокостях конкистадоров при покорении Нового Света; в завершающем книгу эссе «Об опыте» автор рассуждает о соотношении законов природы и законов, установленных людьми, о заповеди «познай самого себя» и о своей книге, об искусстве врачевания и о собственном здоровье, о своих философских воззрениях, итогом которых становится вывод:
Самой, на мой взгляд, прекрасной жизнью живут те люди, которые равняются по общечеловеческой мерке, в духе разума, но без всяких чудес и необычайностей. (Книга III, эссе 13.)
Обратимся к самому короткому, второму эссе третьей книги — «О раскаянии». Открывается оно обширным размышлением автора по поводу его метода:
Штрихи моего наброска нисколько не искажают истины, хотя они все время меняются, и эти изменения необычайно разнообразны. Весь мир — это вечные качели… Я не в силах закрепить изображаемый мною предмет. Он бредет наугад и пошатываясь, хмельной от рождения, ибо таким он создан природою. Я беру его таким, каков он передо мной в то мгновение, когда занимает меня. И я не рисую его пребывающим в неподвижности. Я рисую его в движении, и не в движении от возраста к возрасту или, как говорят в народе, от семилетия к семилетию, но от одного дня к другому, от минуты к минуте. Нужно помнить о том, что мое повествование относится к определенному часу. Я могу вскоре перемениться, и не только непроизвольно, но и намеренно. Эти мои писания — не более, чем протокол, регистрирующий всевозможные проносящиеся вереницей явления и неопределенные, а иногда и противоречащие друг другу фантазии, то ли потому, что я сам становлюсь другим, то ли потому, что постигаю предметы при других обстоятельствах и с других точек зрения.
«Протокол» опыта самонаблюдения — вот авторское определение сути его метода, и далее Монтень обосновывает выбор своего объекта наблюдения. Этим объектом становится он сам, в его повседневной и простой жизни, потому что он относится к себе и как к представителю человечества в целом («у каждого человека есть все, что свойственно роду людскому»), и как к уникальной, неповторимой личности («я первый повествую о своей сущности в целом, как о Мишеле де Монтене, а не как о филологе, поэте или юристе»). Монтень оправдывает новизну своей книги в глазах читателей тем, что в своем предмете он — ученейший и правдивейший человек на свете. Здесь, как и повсюду в книге, аргументы Монтеня опираются на разум, и как бы вызывающе, непривычно не воспринимался его замысел с точки зрения литературной традиции, — с точки зрения абстрактного разума его доводы непобиваемы. Наряду с откровенностью, отказ от поучения придает новую привлекательность авторской позиции.
После столь обширного вступления автор наконец затрагивает обозначенную в заглавии тему эссе. Он подмечает, как часто упоминал в своей книге о том, что редко раскаивается в чем бы то ни было. Понятие «раскаяние» естественно ведет к рассуждению о том, что есть порок и добродетель. Монтень не согласен с тем, что судить о них должно общество:
В наше развращенное, погрязшее в невежестве время добрая слава в народе, можно сказать, даже оскорбительна: ведь кому можно доверить оценку того, что именно заслуживает похвалы?
Порядочный человек, живущий частной жизнью, полагается в различении добра и зла только на свою совесть:
Для суда над самим собой у меня есть и мои собственные законы и моя собственная судебная палата, и я обращаюсь к ней чаще, чем куда бы то ни было.
И в потоке размышлений о том, что составляет порядочность человека, как бы между делом возникает и определение раскаяния:
Раскаяние представляет собой не что иное, как отречение от нашей собственной воли и подавление наших желаний…
Ряд примеров из античности иллюстрирует поведение людей, вызывавших восхищение неизменностью своего поведения в общественной и частной жизни.
Монтень мудро подмечает неискоренимость врожденных свойств личности:
Обратитесь к показаниям вашего опыта; нет человека, который, если только он всматривается в себя, не открыл бы в себе некоей собственной сущности, сущности, определяющей его поведение и противоборствующей воспитанию, а также буре враждебных ему страстей.
И продолжает характерным переходом к собственному примеру:
Что до меня, то я не ощущаю никакого сотрясения от толчка; я всегда почти пребываю на своем месте, как это свойственно громоздким и тяжеловесным телам. Если я и оказываюсь порой вне себя самого, то все же нахожусь где-то поблизости.
Примером греха, осознающего себя грехом, становится история крестьянина-вора из Арманьяка; это своего рода вставная новелла, дающая материал для размышлений о трудностях разграничения добра и зла и о сложной природе раскаяния. Шпилькой в адрес церкви можно считать высказанные Монтенем сомнения в ценности такой добродетели, как благочестие — ведь ее внешние проявления легче всего подделать.
Затем Монтень вспоминает без конкретизации о тех эпизодах своей деятельности, которые вызывают в нем не раскаяние, но сожаление и огорчение — так он разграничивает последствия своих ошибок, допущенных не из-за недостатка ума, но из-за невезения, противодействия судьбы, и завершается эссе столь характерным для третьей книги рассуждением о переменах, происходящих с человеком в старости:
…старость налагает морщины не только на наши лица, но в еще большей мере на наши умы, и что-то не видно душ — или они встречаются крайне редко, — которые, старясь, не отдавали бы плесенью и кислятиной. Все в человеке идет вместе с ним в гору и под гору… Я чувствую, что, несмотря на все мои оборонительные сооружения, она пядь за пядью оттесняет меня. Я держусь, сколько могу. Но я не знаю, куда, в конце концов, она меня заведет. Во всех случаях я хочу, чтобы знали, откуда именно я упал.
Именно бесстрашием, нелицеприятностью анализа, как видно из разобранного эссе, выделяется Монтень среди всех своих современников. Он стоит особняком и среди гуманистов, потому что в целом Возрождение, как и средневековье, оперировало общими идеями, которых Монтень не признает. Для него восприятие жизни каждым человеком единственно и неповторимо, поэтому каждая идея принадлежит конкретному человеку, и никому иному. Монтень с детства был воспитан на античной культуре, но пришел к тому, что умение разбираться в Цицероне и Вергилии менее ценно, чем умение разобраться в самом себе. По словам П. М. Бицилли, Монтень «сознательно порывает с представлением о том, что конкретная личность исчерпывается каким-либо одним раз навсегда данным свойством природы: человек — существо слишком сложное и изменчивое, чтобы его природу можно было выразить одной формулой. Этим Монтень вместе с Шекспиром и Сервантесом открывает новую эру в истории культуры». Кроме того, следует отметить, что Монтень в философии — прямой предшественник Рене Декарта, Блеза Паскаля; исповедальность его книги послужила образцом для первой автобиографии нового времени — «Исповеди» Жан Жака Руссо.
Итальянец Флорио перевел «Опыты» на английский язык, и в Англии конца XVI века они завоевали широкую известность; книга эта была знакома не только Фрэнсису Бэкону, но и Вильяму Шекспиру.
как в духе разума
прожить
и идиотом не прослыть?
Андре Моруа. От Монтеня до Арагона.
Монтень
Еще и сегодня можно видеть в Перигоре, на холме (на той самой «горе» — «montagne», от которой пошло имя Мишеля Эйкема де Монтеня), большую башню — его «библиотеку», где были написаны «Опыты», этот кладезь мудрости для всех: из него черпали Паскаль, и Ларошфуко [1], и Мольер, а еще до них — Шекспир, знавший книгу в переводе, а ближе к нам — Андре Жид [2], Ален. Прекрасно и отчасти даже поразительно, что какой-то перигорский дворянин, который, если не считать нескольких путешествий и поездок по долгу службы, провел всю жизнь среди людей своего края, стал одним из величайших французских писателей и по сию пору остается одним из наших учителей.
Великий писатель, Монтень, подобно Сен-Симону [3] или Рецу, смотрит на вещи прямо и, используя слова обиходные, тщательно отбирает те из них, которые точно передают его мысль. «Основа большинства смут в мире — грамматическая», — говорит он. Отец, лучший в мире из отцов, обучил его латыни еще в раннем детстве. И на протяжении всей своей жизни он не переставал читать древних авторов — историков, моралистов или поэтов. От них перенял он «полновесный и сочный язык, сильный своей естественностью. Когда я вижу, как выразительны эти славные формы, такие живые, такие глубокие, я не говорю — вот меткое слово, я говорю — вот меткая мысль».
Ибо только смысл освещает и производит слова. И тогда они не «ветер», но «плоть и кость». Подобно Горацию, которым он восхищается, Монтень не удовлетворяется первым словом, лежащим на поверхности, оно предало бы его. Он глядит глубже и проницательнее; ум его цепляет и рыщет в запасе слов и фигур, чтобы выразить себя. Монтень не располагает ресурсами латыни. Однако он находит достаточно выразительным и французский язык, ибо «нет ничего, о чем не скажешь на нашем охотничьем или военном жаргоне, это благодатная почва для заимствований».
Он знает, что живет в «диком крае», где нечасто встретишь человека, понимающего по-французски, но, когда он говорит себе: «Это слово здешнее, гасконское», — это его ничуть не смущает, даже напротив, ибо совершенство, к которому он стремится, — писать именно своим языком. Язык повседневный, обиходный — вот его орудие; пусть в нем попадаются фразы, краски которых потускнели от чересчур обыденного употребления; «это, — говорит Монтень, — ничуть не притупляет их вкуса для человека с острым нюхом», а у него нюх острый, поскольку он поэт в той же мере, что и философ.
Конкретное и выразительное народное слово ему всегда больше по вкусу, чем слово ученое, и лучше всего он выражает свою мысль образами. К примеру, когда он хочет сказать, что настоящий врач должен был бы сам переболеть всеми болезнями, чтобы правильно судить о них: «Такому врачу я бы доверился, ибо все прочие, руководя нами, уподобляются тому человеку, который рисует моря, корабли, гавани, сидя за своим столом и в полной безопасности водя перед собой взад и вперед игрушечный кораблик. Они описывают наши болезни, как городской глашатай, выкрикивающий приметы сбежавшей лошади или собаки: такой-то масти шерсть, такой-то рост, такие-то уши, — покажите им настоящего больного, и они не распознают болезни. » Сам он говорит только о том, что видел или прочел.
Монтень несколько кокетничает, отказываясь быть моралистом, который пишет ученые труды. Он тешится длиннотами, отклонениями, «прыжками и всякого рода курбетами», анекдотами, нередко весьма далекими от сюжета, как, например, в главе «О хромых», где хромцы и хромоножки появляются лишь в самом конце, да и то только в связи с их особым пылом в любовных утехах. Поначалу его книга была книгой неутомимого читателя греческих и латинских авторов, извлечения из которых он классифицировал по их сюжетам. Словом, это была огромная картотека, снабженная комментарием. Но чем дальше, тем явственнее он обнаруживал, что самое живое удовольствие он получает от писания, когда извлекает наблюдения из глубин своего «я». Первая книга «Опытов» многим обязана Плутарху, Сенеке и другим прославленным мыслителям; вторая и третья, хотя они и нашпигованы цитатами, обязаны лучшими страницами только самому Монтеню.
Что же он был за человек? Провинциальный дворянин, живущий на своей земле, образованный, как бывали образованными в эпоху Возрождения, не слишком-то внимательный к управлению своим поместьем, которое он именовал «домашним хозяйством», и удалявшийся, едва представится возможность, в башню, чтобы читать там в подлиннике всех авторов латинских, а греческих — одних по-гречески, других по-французски. Ко всему любознательный, он путешествовал по Италии, Германии, Швейцарии. Он интересовался разными нравами и из их разнообразия вывел определенную философию. Отец его был мэром Бордо; позднее им стал и сын, выполнявший свои обязанности добросовестно и мужественно.
Короли и вельможи уважали его мнение, неизменно отличавшееся здравым смыслом и терпимостью; они возлагали на Монтеня некоторые дипломатические поручения. Только от него самого зависела его карьера у них на службе, «ибо это ремесло прибыльнее любого другого». Но он стремился к одному — «приобрести репутацию человека, хотя и не сделавшего никаких приобретений, но вместе с тем и ничего не расточившего. я могу, благодарение богу, достигнуть этого без особого напряжения сил». По правде говоря, лень и любознательность располагали его скорее к тому, чтобы быть зрителем, нежели действующим лицом на мировой сцене. «Есть известная приятность в том, чтобы повелевать, пусть даже на гумне, и в том, что близкие тебе покорны, но это слишком однообразное и утомительное удовольствие».
Он добавляет: «не тверд», но его письма к королю доказывают обратное. Он энергично защищает в них слабых и тех, кто «живет только случайными заработками и в поте лица своего». Он отваживается также сказать своему суверену, что, поскольку короли правят лишь с помощью правосудия, необходимо, чтобы это последнее было бескорыстным и равным для всех, чтобы оно не потворствовало сильным в ущерб народу.
В век грубый и жестокий Монтеня до такой степени отвращала жестокость, что он мучился, когда, охотясь, слышал жалобный писк зайца, схваченного собаками. Вещи куда более жестокие заставляли его поднимать голос против пыток. В его глазах никакими верованиями нельзя оправдать то, что человека поджаривают живьем. Он не примыкает с пылом ни к одной из борющихся сторон, опасаясь, «как бы это не отравило его понимания», и оставляя за собой свободу восхищаться в противнике тем, что похвально. «Мэр и Монтень всегда были двумя разными людьми, четко отмежеванными один от другого». Возможность разрешения важных проблем своего времени (а такими были религиозные войны) он видит в сердечном великодушии, в человечности и справедливости. Такова единственная воля народов: «Nihil est tam populare quam bonitas». Хотелось бы, чтобы это было правдой.
Назначенный еще совсем молодым советником Бордоского парламента, он ушел в отставку в 1571 году, когда ему было 38 лет, чтобы погрузиться, будучи «полным сил, в лоно непорочного знания». Он приступил к «Опытам» году в 1572-м, в смутное время [4]. Почему он начал писать? Прежде всего потому, что в этом его счастье. Прирожденный писатель, подстегиваемый примером великих авторов, с которыми он на короткой ноге, Монтень черпает радость, вырабатывая собственный стиль, стремясь оставить в языке свой след. По он стремится также лучше познать человека, познать его через себя, поскольку ему не дано наблюдать ни одно существо так близко, как себя самого; он хочет, наконец, оставить друзьям свой правдивый портрет.
Писать для него — значит оградить себя от праздности, порождающей неустойчивые и опасные грезы. «Душа, не имеющая заранее установленной цели, обрекает себя на гибель». Если ум не направлять, он «порождает столько беспорядочно громоздящихся друг на друга, ничем не связанных химер и фантастических чудовищ, что, желая рассмотреть на досуге, насколько они причудливы и нелепы, я начал переносить их на бумагу», то есть ставить на свое место. Обнародуя и порицая свои собственные недостатки, он надеется научить других избегать их. Однако для него не секрет, что говорить о себе опасно. Читатель больше верит опрометчивым признаниям, чем похвальбе.
Он идет на риск, зная, что происходит из рода, известного своей порядочностью, и от очень доброго отца. Обязан ли он этим крови, или примеру, который видел дома, или хорошему воспитанию, полученному в детстве? Но факт тот, что к большинству пороков он испытывает природное отвращение. Склонности побуждают его к общению трех видов:
совпадение стольких обстоятельств, что и того много, если судьба ниспосылает ее один раз в три столетия». У дружеского общения единственная цель — близость встречи и обмен мыслями, короче — соприкосновение душ, не преследующее никаких выгод, и чистая дружба поистине не ищет ничего, кроме себя самой. В ней должно быть доверие, прелесть, радость. «Нам нужно хорошо провести время — большего мы не ищем», но, если знание жизни или ученость изъявят желание принять участие в дружеском разговоре, они будут приняты благосклонно.
Второй вид общения — общение с красивыми и благородными женщинами. Общаясь с ними, нужно держаться несколько настороже, в особенности тем, у кого сильна плоть, — а Монтень именно таков. «Безрассудно отдавать этому все свои помыслы». Но не меньшим безрассудством было бы вступать в подобные отношения без любви. Не считая, впрочем, супружества, в котором Монтень, как и Бальзак, не видит условий для любви. Хороший брак (если таковой вообще существует, говорит он) — это приятное сожительство, отличающееся постоянством, доверием и взаимными обязанностями. Но отсутствие сопротивления притупляет желание.
Сам он женился скорее по обычаю, чем по выбору, и отнюдь не стыдится признания, что искал любовных радостей не на супружеском ложе. К старости он стал несколько невоздержан сознательно. Зрелый возраст располагает к чрезмерному благоразумию, ибо и «благоразумию свойственны крайности и оно не меньше нуждается в мере, чем легкомыслие».
Третий вид общения, как известно, — общение с книгами, которое служило ему не столько для педантского накопления знаний, сколько для пробуждения в нем самом желания высказаться при столкновении с новыми предметами. Читая, он стремится, скорее, выковать свой ум, нежели его наполнить. Ему необходим предлог для раздумий. В своей библиотеке, на четвертом этаже башни, он листает одну книгу, другую, вразброд, как придется. «То я предаюсь размышлениям, то заношу на бумагу или диктую, прохаживаясь взад и вперед, мои фантазии вроде этих». Ему никогда не надоедает делать выписки. «Ведь я заимствую у других то, что не умею выразить столь же хорошо либо по недостаточной выразительности моего языка, либо по слабости моего ума». Но ему известно также, что общение с книгами, если оно переходит в манию, не лишено опасности. «Когда я пишу, я уклоняюсь от общества книг и воспоминаний о них из страха, как бы они не вторглись в мою форму».
Но какие же истины открыл он для себя с помощью этих трех видов общения, анализа собственной мысли, путешествий? Главное — бесконечное многообразие нравов, обычаев, суждений. Каждый народ именует варварством то, что не принято у него самого. Представляется, что для нас единственный образец истины — взгляды той страны, из которой мы происходим. Только здесь (для каждого) — совершенная религия, совершенная полиция, и не потому, что они разумны, но потому, что они наши.
Человек непостоянен. Он существо, вечно колеблющееся и многоликое (поэтому-то у него и есть история). Он следует обычаю, даже когда обычай идет вразрез с разумом. Есть ли что-либо более удивительное, чем то, что мы постоянно видим перед собой, — а именно нацию, которая руководствуется во всех своих домашних делах законом, записанным и опубликованным не на ее языке? Есть ли что-нибудь более дикое, чем видеть нацию, где судейские должности продаются, а приговоры оплачиваются наличными? Так вот, это государство — Франция. Значит ли это, что должно восставать против обычая? Он так не считает. Такого рода рассуждения не должны отвращать разумного человека от следования общепринятому образу жизни. Все выдумки и причуды, отступления от принятых правил продиктованы скорее сумасбродством, чем разумом.
Монтень одобряет Сократа за то, что тот пожертвовал жизнью ради закона, пусть и несправедливого [6]. Всегда сомнительно, может ли изменение действующего закона принести пользу. Политический строй подобен зданию, выстроенному из нескольких соединенных между собой частей: невозможно поколебать одну из них, чтобы это не отразилось на целом. «Я разочаровался во всяческих новшествах, — говорит Монтень, — в каком бы обличии они нам ни являлись, и имею все основания для этого, ибо видел, сколь гибельные последствия они вызывают. Те, кто расшатывает государственный строй, первыми чаще всего и гибнут». Поэтому он восхваляет христианскую религию за то, что она предписывает повиноваться властям.
Но какую же пользу надеется он извлечь из этого перечня обычаев и показа человеческих безумств? Зачем разоблачать все это, если в конечном итоге предлагается добровольно во всем этом участвовать? Ответ не труден. Важно убедить человека в его невежестве, поскольку это значит внушить ему скромность, мать терпимости. «Что я знаю?» — говорит Монтень и доставляет себе удовольствие в прославленной «Апологии Раймонда Сабундского» [7] ниспровергнуть многие из способов, с помощью которых человек, как он полагает, постиг истину. Философия — это всего лишь софистическая поэзия. Наука? Она расплачивается с нами вещами, которые сама же учит нас считать выдуманными. Опыт? Мы видим, что, представив себе одно, краснеем, а другое — бледнеем, мы можем, если захотим, пошевелить пальцем, но почему? Как? Кто это знает? История? Невозможно извлечь никаких следствий из сходства событий: они всегда отличаются одно от другого — не тем, так этим. Медицина? Медики никогда не могут прийти к согласию между собой. Нет, в мире никогда не существовало двух одинаковых мнений, как не существует двух одинаковых волос или зерен.
Каков же итог? Если мы ничего не знаем и не можем ничего знать, какой совет дать человеку, чтобы он мог руководствоваться им в жизни? Паскаль, который после Монтеня взялся за разрушение всей человеческой науки, чтобы лучше соединить человека с богом, считает Монтеня скептиком. Это неверно. «Что я знаю?» — не последнее его слово. Точно так же, как «чистая доска» — не последнее слово Декарта [8]. Если сомнение — мягкая подушка «для толковой головы», то потому лишь, что оно спасает от фанатизма. «Упрямство и пылкость духа — самые верные доказательства глупости. Есть ли на свете существо, столь же уверенное в себе, решительное, заносчивое, созерцательное, важное, глубокомысленное, как осел?» Сумасшедший не сомневается никогда.
видит, что «мы христиане в силу тех же причин, по каким мы являемся перигорцами или немцами». Мы получаем свою религию от обычая, поскольку родились в стране, где она принята.
Наш разум не способен постигнуть и доказать метафизические истины. Остаются два выхода: заключить, что они для нас вовсе непознаваемы, или попробовать принять их, опираясь не на доводы и суждения, но из божественных и сверхъестественных рук. Монтень избирает второе. Как может человек поверить в то, что «это изумительное движение небосвода, этот вечный свет, льющийся из величественно вращающихся над его головой светил», существуют столько веков для него, для его удобства и к его услугам? С какой стати разум этого бренного создания может претендовать на роль господина и властителя Вселенной, познать малейшую частицу которой не в его власти? Будем же и тут, как во всем прочем, следовать обычаю. Монтень верует в бога, как античный деист, и он христианин, потому что он — француз XVI века.
В конечном итоге эта мудрость, благоразумная и смелая по мерке человека, одновременно скромная и твердая, крестьянская и тонкая, — одна из самых замечательных в мире. Нет писателя, который был бы нам так близок, как этот перигорский дворянин, умерший в 1592 году. Идет ли речь о невежестве, терпимости, бесконечном многообразии обычаев, мы можем воспользоваться его опытом. Ален знавал одного торговца дровами, который неизменно носил в кармане томик Монтеня. Нет лучшего советчика — лучшего путеводителя, я имею в виду, — для людей нашего времени. Подобно Алену, который был нашим Монтенем, этот делатель книг главным образом стремился направить свою жизнь. Он все еще может направить и нашу.
Основное произведение Мишеля Эйкема де Монтеня (1533—1592) — «Опыты», вышедшие в 1580 г. и позднее перерабатывавшиеся. Монтень был далек от традиций схоластики; его книга — свободное, «дилетантское» философствование о человеке, о возможностях для него жить достойно, руководствуясь разумно понятыми принципами. Скептические и в то же время оптимистические размышления писателя, верящего в духовную силу мыслящего человека, оказали большое влияние на развитие европейской культуры; его книга стала одним из наиболее значительных памятников литературы французского Ренессанса.
Статья опубликована в книге А. Моруа «От Арагона до Монтерлана» (1967).
1 Имеются в виду «Мысли» Блеза Паскаля (1669) и «Максимы» Франсуа де Ларошфуко (1665) — сборники фрагментов и афоризмов, в свободной форме трактующие проблемы этики.
2 Жид Андре (1869—1951) — писатель, лидер группы «Нувель ревю Франсез», к которой был близок и сам А. Моруа; в творчестве Жида критика буржуазной цивилизации нередко сочетается с проповедью индивидуализма и аморализма.
4 Имеются в виду религиозные войны во Франции между католиками и протестантами в 1562—1594 гг.
7 «Апология Раймонда Сабундского»— название одной из глав «Опытов».
при этом к «чистой доске» (tabula rasa); человек, по его мнению, обладает и до опыта врожденными идеями.