среди многих поступков которые я совершил в жизни более всего памятен мне один

Среди многих поступков которые я совершил в жизни более всего памятен мне один

В прочитанном мною тексте автор поднимает проблему отношения людей к искусству.

Раскрывая суть проблемы, В.П. Астафьев иллюстрирует случай из собственной жизни, посещение симфонического концерта в Ессентуках. С болью в сердце писатель описывает поведение людей, пришедших на концерт. Зрители с «бранью покидали зал», «возмущенно хлопали стульями», тем самым демонстрируя своё неуважительное отношение к старающимся изо всех сил музыкантам. Используя средства художественной выразительности в описания сыгранных на концерте музыкальных произведений («сказочный Штраус», «огневой Брамс»), автор показывает нам беспомощность искусства перед лицом невежества и холодного отношения толпы.

Позиция писателя выражена достаточно чётко. В.П. Астафьев трепетно относится к искусству, уважает талант людей, его создающих и передающих.

Мне трудно не согласиться с автором текста. Я искренне верю, что каждый человек должен приобщать себе к искусству, будь то литература, музыка, живопись или архитектура. Ведь чувство истинной красоты, которую аккумулирует в себе то или иное произведение талантливого мастера, способно не только расширить кругозор человека, но и помочь в переломные моменты его жизни. Игнорирование же искусства

Вы видите только 35% текста. Оплатите один раз,
чтобы читать целиком более 6000 сочинений сразу по всем предметам

Доступ будет предоставлен бессрочно, навсегда.

Источник

Среди многих поступков которые я совершил в жизни более всего памятен мне один

Виктор Петрович Астафьев

Затесь — сама по себе вещь древняя и всем ведомая — это стёс, сделанный на дереве топором или другим каким острым предметом. Делали его первопроходцы и таежники для того, чтобы белеющая на стволе дерева мета была видна издалека, и ходили по тайге от меты к мете, часто здесь получалась тропа, затем и дорога, и где-то в конце ее возникало зимовье, заимка, затем село и город.

В разных концах России название мет варьируется: «зарубы», «затесины», «затески», «затесы», по-сибирски — «затеси». В обжитых и еще не тронутых наших лесах метами подобного рода пользуются и теперь лесоустроители, охотники, геологи и просто шатучие люди, искатели приключений, угрюмые браконьеры и резвящиеся дикие туристы.

Название таежных мет врубилось в мою память так прочно и так надолго, что по сию пору, когда вспомню поход «по метам», у меня сердце начинает работать с перебоями, биться судорожно, где-то в самой ссохшейся дыре горла, губами, распухшими от укусов, хватаю воздух, но рот забит отрубями комарья и мокреца; слипшаяся в комок сухая каша не дает продохнуть, сплюнуть. Охватывает тупая, могильная покорность судьбе, и нет сил сопротивляться этой разящей наповал даже могучее зверье, ничтожной с виду и страшной силе.

Мы артельно рыбачили в пятидесяти верстах от Игарки, неподалеку от станка Карасино, ныне уже исчезнувшего с берегов Енисея. В середине лета на Енисее стала плохо ловиться рыба, и мой непоседливый, вольнодумный папа сговорил напарника своего черпануть рыбы на диких озерах и таким образом выполнить, а может, и перевыполнить план.

На приенисейских озерах рыбы было много, да, как известно, телушка стоит полушку, но перевоз-то дороговат! Папа казался себе находчивым, догадливым, вот-де все рыбаки кругом — вахлаки, не смикитили насчет озерного фарта, а я раз — и сообразил!

И озеро-то нашлось недалеко от берега, километрах в пяти, глубокое, островное и мысовое озеро, с кедровым густолесьем по одному берегу и тундряное, беломошное, ягодное — по другому.

В солнцезарный легкий день озеро чудилось таким приветливым, таким дружески распахнутым, будто век ждало оно нас, невиданных и дорогих гостей, и наконец дождалось, одарило такими сигами в пробную старенькую сеть, что азарт добытчика затмил у всей артели разум.

Построили мы плот, разбили табор в виде хиленького шалашика, крытого лапником кедрача, тонким слоем осоки, соорудили нехитрый очаг на рогульках, да и подались па берег — готовиться к озерному лову.

Кто-то или что-то подзадержало нас на берегу Енисея. Нa заветное озеро собралась наша артель из четырех человек — двое взрослых и двое парнишек — лишь в конце июля.

К середине лета вечная мерзлота «отдала», напрел гнус, загустел воздух от мощной сырости и лесной гнили, пять километров, меренных на глазок, показались нам гораздо длиннее, чем в предыдущий поход.

Но мы еще не знали, что ждет нас в ночь, в светлую, «белую», как ее поэтично и нежно называют стихотворцы, чаще всего городские, созерцающие природу из окна.

В поздний час взнялось откуда-то столько гнуса, что и сама ночь, и озеро, и далекое, незакатное солнце, и свет белый, и всё-всё на этом свете сделалось мутно-серого свойства, будто вымыли грязную посуду со стола, выплеснули ополоски, а они отчего-то не вылились на землю, растеклись по тайге и небу блевотной, застойной духотой.

Несмолкаемо, монотонно шумело вокруг густое месиво комара, и часто прошивали его, этот мерный, тихий, но оглушающий шум, звонкими, кровяными нитями опившиеся комары, будто отпускали тетиву лука, и чем далее в ночь, тем чаще звоны тетивы пронзали уши — так у контуженых непрерывно и нудно шумит в голове, но вот непогода, нервное расстройство — и шум в голове начинают перебивать острые звоны. Сперва редко, как бы из высокой травы, дает трель обыгавший, резвости набирающий кузнечишко. А потом — гуще, гуще, и вот уж вся голова сотрясается звоном. От стрекота кузнечиков у здорового человека на душе делается миротворно, в сон его тянет, а контуженого начинает охватывать возбуждение, томит непокой, тошнота подкатывает…

Сети простояли всего час или два — более выдержать мы не смогли. Выбирали из сетей только сигов, всякую другую рыбу — щук, окуней, сорогу, налимов — вместе с сетями комом кинули на берегу, надеясь, как потом оказалось, напрасно, еще раз побывать на уловистом озере.

Схватив топор, чайник, котелок, вздели котомки, бросились в отступление, к реке, на свет, на волю, на воздух.

Уже минут через десять я почувствовал, что котомка с рыбой тяжеловата; от котомки промокла брезентовая куртка и рубаха, потекло по желобку спины, взмокли и ослизли втоки штанов — все взмокло снаружи и засохло внутри. Всех нас сотрясал кашель — это гнус, забравшийся под накомарники, забивал носы и судорожно открытые рты.

Идти без тропы, по колено в чавкающем мху, где дырки прежних наших следов уже наполнило мутной водой, сверху подернутой пленкой нефти, угля ль, лежащего в недрах мерзлоты, а может, и руды какой, — идти без тропы и с грузом по такому месту — и врагу не всякому пожелаю.

Первую остановку мы сделали примерно через версту, потом метров через пятьсот. Сперва мы еще отыскивали, на что сесть, снимали котомки, вытряхивали из накомарников гнус, но потом, войдя в чуть сухую тайгу из чахлого приозерного чернолесья, просто бежали и, когда кончались силы, падали спиной и котомкой под дерево или тут же, где след, и растерзанно хрипели, отдыхиваясь.

Папа, еще возле озера, повязал мне тряпкой шею по накомарнику, чтоб под него не залезал гнус, и притянутый плотно к шее, продырявленный от костров и носки ситец накомарника прокусывать оказалось способней. Комары разъели мне шею в сырое мясо, разделали ее в фарш. Ситечко накомарника, сотканное из конского волоса, пришито было «на лицо» домодельными нитками — стежки крупные, время и носка проделали вокруг намордника ячейки, вроде бы едва и заметные, но в них один за другим лезли комары, как наглые и юркие ребятишки в чужой огород. Я давил опившихся комаров ладонью, хлопая себя по наморднику, и потому весь накомарник был наляпан спекшейся кровью. Но скоро я перестал давить комаров, лишь изредка в ярости стукал себя самого кулаком в лицо так, что искры и слезы сыпались из глаз, и комары сыпались переспелой красной брусникой за воротник брезентовой куртки, их там давило, растирало, коротник отвердел от пота, крови, прилипал к обожженной шее.

«Скорей! Скорей!» — торопили наши старшие артельщики — папы, отмахиваясь от комарья, угорело дыша, подгоняя двоих парнишек, которым было чуть больше двенадцати лет, и все дальше, дальше отрывались, уходили от нас.

Одышка, доставшаяся мне от рождения, совсем меня доконала. Напарник мой все чаще и чаще останавливался и с досадою поджидал меня, но когда я махнул ему рукой, ибо говорить уже не мог, он обрадованно и охотно устремился вслед за мужиками.

Уже не сопротивляясь комару, безразличный ко всему на свете, не слышащий боли, а лишь ожог от головы до колен (ноги комары не могли кусать: в сапоги, за голяшки, была натолкана трава), упал на сочащуюся рыбьими возгрями котомку и отлежался. С трудом встал, пошел. Один. Вот тогда-то и понял я, что, не будь затесей при слепящем меня гнусе, тут же потерял бы я след, а гнус ослабшего телом и духом зверя, человека ли добивает моментом. Но затеси, беленькие, продолговатые, искрящиеся медовыми капельками на темных стволах кедров, елей и пихт — сосна до тех мест не доходит, — вели и вели меня вперед, и что-то дружеское, живое было мне в светлячком мерцающем впереди меня пятнышке. Мета-пятнышко манило, притягивало, звало меня, как теплый огонек в зимней пустынной ночи зовет одинокого усталого путника к спасению и отдыху в теплом жилище.

Источник

Среди многих поступков которые я совершил в жизни более всего памятен мне один

среди многих поступков которые я совершил в жизни более всего памятен мне один

Почему не все люди способны воспринимать серьёзную классическую музыку? Зачем обвиняют в этом произведения, музыкантов, дирижёра? Отчего не пытаются попробовать понять, почему глухи к звукам, которые покорили многих? Эти и другие вопросы возникают у меня после прочтения текста В.П.Астафьева.

В своём тексте писатель поднимает проблему отношения к музыке. Рассказчик вспоминает «постыдный поступок» из детства, когда, услышав в детском доме из репродуктора «ни на чей не похожий» голос, «со словами негодования» выдернул вилку из розетки. Впоследствии «певица, которую я оскорбил когда-то словом, (имя ей – великая Надежда Обухова) стала моей самой любимой певицей».

Он вспоминает ещё один случай, произошедший с ним много лет спустя в Ессентуках. «В просторном летнем зале слушал я симфонический концерт». Музыканты старались изо всех сил, но напрасно. Слушатели покидали зал, громко ругаясь и хлопая сиденьями. Ему стало нестерпимо стыдно и захотелось «за всех попросить прощения». Проблема, которую поднимает автор, заставила меня глубоко задуматься, почему настоящую музыку многие не понимают.

Позиция автора мне понятна: немногие люди способны воспринимать серьёзную классическую музыку. Так было всегда. И в этом виноваты не музыка, не музыканты, а мы сами. Только высоко одухотворённые, многогранные, чувственные люди открыты настоящей музыке, как и другим видам искусства: литературе, живописи. Поступаете в 2019 году? Наша команда поможет с экономить Ваше время и нервы: подберем направления и вузы (по Вашим предпочтениям и рекомендациям экспертов);оформим заявления (Вам останется только подписать);подадим заявления в вузы России (онлайн, электронной почтой, курьером);мониторим конкурсные списки (автоматизируем отслеживание и анализ Ваших позиций);подскажем когда и куда подать оригинал (оценим шансы и определим оптимальный вариант).Доверьте рутину профессионалам – подробнее.

Если уж ты глух, к чему обвинять других, да ещё так демонстративно, как в Ессентуках. Не лучше ли признать, что тебе нужна помощь. Автор осуждает тех, кто, не понимая серьёзную музыку, перекладывает свою вину на других.

Я согласна с позицией автора. Классическая серьёзная музыка не для всех. Всегда были, есть и будут люди, которые к ней равнодушны. Но тут нечем гордиться. Это скорее недостаток, делающий жизнь эмоционально бедной и неполноценной. Мы должны с восхищением и уважением относиться к тем, кто любит классику, разбирается в ней, постоянно слушает. В произведениях художественной литературы мы часто встречаем героев, для которых музыка значит многое, она часть их жизни. Попробую это доказать.

В романе-эпопее Л.Н.Толстого «Война и мир» Петя Ростов перед своим первым и последним боем не может заснуть. Он смотрит в звёздное небо и слышит целый симфонический оркестр, которым сам управляет. Его переполняют звуки, чувства и эмоции. Он испытывает настоящее блаженство и восторг. Петя, как и его сестра, Наташа Ростова, очень музыкален. Музыка – важная часть его жизни.

В повести А.И.Куприна «Гранатовый браслет» мы встречаем княгиню Веру Николаевну Шейн, живущую в тихом, мирном браке. Она пропускает мимо любовь мелкого чиновника Желткова, который, увидев её 8 лет назад, влюбился с первого взгляда. Его любовь не взаимна, но он готов страдать ради неё, и это страдание – радость. Подарив возлюбленной гранатовый браслет, услышав от неё горькие слова, что его любовь ей не нужна, он уходит из жизни. Он пишет ей, что если она вспомнит о нём, то пусть сыграет «Сонату № 2» Бетховена. Когда вечером Вера Николаевна слушает музыку, она плачет, понимая, что не увидела человека, который любил её по-настоящему, ей кажется, что она упустила самое важное. Но, когда музыка заканчивается, Вера Николаевна чувствует, что Желтков её простил, потому что очень любил. Музыка делает нашу жизнь яркой, насыщенной чувствами и переживаниями. Она и есть наша жизнь.

Настоящая серьёзная музыка будет всегда находить отклик в сердцах тех, кто способен её услышать. Помогите себе, постарайтесь слушать не только модные попсовые песенки, но и классику. Постепенно вы поймёте, как чудесны и глубоки её звуки. Ну, а если останетесь глухими, не обижайте грубыми словами тех, кто способен понимать и чувствовать классику. Относитесь к ним с уважением и восхищением!

Источник

Проблема бескультурного, неуважительного отношения к людям

исходный текст к сочинению-рассуждению

(1)Среди многих постыдных поступков, которые я совершил в жизни, более всех памятен мне один. (2)В детдоме в коридоре висел репродуктор, и однажды в нём раздался голос, ни на чей не похожий, чем-то меня – скорее всего как раз непохожестью – раздражавший.

(3)«Ха… Орёт как жеребец!» — сказал я и выдернул вилку репродуктора из розетки. (4)Голос певицы оборвался. (5) Ребятня сочувственно отнеслась к моему поступку, поскольку был я в детстве самым певучим и читающим человеком.

(6)…Много лет спустя в Ессентуках, в просторном летнем зале, слушал я симфонический концерт. (7)Всё повидавшие и пережившие на своем веку музыканты крымского оркестра со славной, на муравьишку похожей, молоденькой дирижёршей терпеливо растолковывали публике, что и почему они будут играть, когда, кем и по какому случаю то или иное музыкальное произведение было написано. (8)Делали они это вроде как бы с извинениями за своё вторжение в такую перенасыщенную духовными ценностями жизнь граждан, лечащихся и просто так жирующих на курорте, и концерт начали с лихой увертюры Штрауса, чтоб подготовить переутомлённых культурой слушателей ко второму, более серьёзному отделению.

(9)Но и сказочный Штраус, и огневой Брамс, и кокетливый Оффенбах не помогли – уже с середины первого отделения концерта слушатели, набившиеся в зал на музыкальное мероприятие только потому, что оно бесплатное, начали покидать зал. (10)Да кабы просто так они его покидали, молча, осторожно – нет, с возмущениями, выкриками, бранью покидали, будто обманули их в лучших вожделениях и мечтах.

(11)Стулья в концертном зале старые, венские, с круглыми деревянными сиденьями, сколоченные порядно, и каждый гражданин, поднявшись с места, считал своим долгом возмущенно хлопнуть сиденьем.

(12)Я сидел, ужавшись в себя, слушал, как надрываются музыканты, чтоб заглушить шум и ругань в зале, и мне хотелось за всех за нас попросить прощения у милой дирижёрши в чёрненьком фраке, у оркестрантов, так трудно и упорно зарабатывающих свой честный, бедный хлеб, извиниться за всех нас и рассказать, как я в детстве…

(13)Но жизнь – не письмо, в ней постскриптума не бывает. (14)Что из того, что певица, которую я оскорбил когда-то словом, имя ей – великая Надежда Обухова, – стала моей самой любимой певицей, что я «исправился» и не раз плакал, слушая её.

(15)Она-то, певица, уж никогда не услышит моего раскаяния, не сможет простить меня. (16)Зато, уже пожилой и седой, я содрогаюсь от каждого хлопка и бряка стула в концертном зале, … когда музыканты изо всех сил, возможностей и таланта своего пытаются передать страдания рано отстрадавшего близорукого юноши в беззащитных кругленьких очках.

(17)Он в своей предсмертной симфонии, неоконченной песне своего изболелого сердца, более уже века протягивает руки в зал и с мольбой взывает: (18)«Люди, помогите мне! (19)Помогите. (20)Ну если мне помочь не можете, хотя бы себе помогите. »

Источник

среди многих поступков которые я совершил в жизни более всего памятен мне один

В книгу выдающегося русского писателя В. П. Астафьева вошли лирические миниатюры, названные автором «Затеси», которые он вел на протяжении всей своей жизни. Они составили восемь хронологических тетрадей.

Среди многих постыдных поступков, которые я совершил в жизни, более всех памятен мне один. В детдоме в коридоре висел репродуктор, и однажды в нем раздался голос, ни на чей не похожий, чем-то меня — скорее всего как раз непохожестью — раздражавший.

«Ха, блимба! Орет как жеребец!» — сказал я и выдернул вилку репродуктора из розетки. Голос певицы оборвался. Ребятня сочувственно отнеслась к моему поступку, поскольку был я в детстве самым певучим и читающим человеком.

…Много лет спустя в Ессентуках, в просторном летнем зале, слушал я симфонический концерт. Все повидавшие и пережившие на своем веку музыканты крымского оркестра со славной, на муравьишку похожей, молоденькой дирижершей Зинаидой Тыкач терпеливо растолковывали публике, что и почему они будут играть, когда, кем и по какому случаю то или иное музыкальное произведение было написано. Делали они это вроде как бы с извинениями за свое вторжение в такую перенасыщенную духовными ценностями жизнь граждан, лечащихся и просто так жирующих на курорте, и концерт начали с лихой увертюры Штрауса, чтоб подготовить переутомленных культурой слушателей ко второму, более серьезному отделению.

Но и сказочный Штраус, и огневой Брамс, и кокетливый Оффенбах не помогли — уже с середины первого отделения концерта слушатели, набившиеся в зал на музыкальное мероприятие только потому, что оно бесплатное, начали покидать зал. Да кабы просто так они его покидали, молча, осторожно — нет, с возмущениями, выкриками, бранью покидали, будто обманули их в лучших вожделениях и мечтах.

Стулья в концертном зале старые, венские, с круглыми деревянными сиденьями, сколоченные порядно, и каждый гражданин, поднявшись с места, считал своим долгом возмущенно хлопнуть сиденьем.

Я сидел, ужавшись в себя, слушал, как надрываются музыканты, чтоб заглушить шум и ругань в зале, и мне хотелось за всех за нас попросить прощения у милой дирижерши в черненьком фраке, у оркестрантов, так трудно и упорно зарабатывающих свой честный, бедный хлеб, извиниться за всех нас и рассказать, как я в детстве…

Но жизнь — не письмо, в ней постскриптума не бывает. Что из того, что певица, которую я оскорбил когда-то словом, имя ей — великая Надежда Обухова, — стала моей самой любимой певицей, что я «исправился» и не раз плакал, слушая ее.

Она-то, певица, уж никогда не услышит моего раскаяния, не сможет простить меня. Зато, уже пожилой и седой, я содрогаюсь от каждого хлопка и бряка стула в концертном зале. Меня бьет по морде матерщина в тот момент, когда музыканты изо всех сил, возможностей и таланта своего пытаются передать страдания рано отстрадавшего близорукого юноши в беззащитных кругленьких очках.

Он в своей предсмертной симфонии, неоконченной песне своего изболелого сердца, более уже века протягивает руки в зал и с мольбой взывает; «Люди, помогите мне! Помогите. Ну если мне помочь не можете, хотя бы себе помогите. »

Мне в детстве повезло. Очень повезло. Литературе обучал меня странный и умный человек. Странный потому, что вел он уроки с нарушением всех педагогических методик и инструкций. Начал он с того, что положил перед собою карманные часы и заставил нас читать вслух из «Хрестоматии».

Каждый ученик читал минуту, и через минуту следовал приговор:

— Истукан! До пятого класса дошел, а читать не умеешь!

— Ничего. Для второго класса годен.

— На каком языке говоришь? На русском? Это тебе кажется…

— Что ты читаешь? «Богатыри Невы»? «Богатыри — не вы!» Значит, не ты, не вон тот, что в носу ковыряет и палец скоро сломит… Ясно? Ни черта не ясно! Чтобы Лермонтова понять — любить его надо. Любить, как мать, как родину. Сильнее жизни любить. Как любил учитель из Пензенской губернии…

Позднее я прочитал у Цвейга об авторе «Марсельезы», о гении, вспыхнувшем и погасшем в одну ночь, и вспомнил урок литературы, сердитого нашего учителя и последние слова стихотворения безымянного поэта:

В ту ночь свирепо буря бушевала,
Ревела на высотах Машука.
Казалось, что Россия отпевала
Поручика Тенгизского полка.

Так я и не знаю, был или не был учитель в Пензенской губернии, из потрясения и горя которого вылилось единственное стихотворение. Но Лермонтова с тех пор люблю, как мать, как родину. Больше жизни люблю…

На другом уроке литературы мы проходили Некрасова, и наш учитель, к этой поре окончательно сломивший сопротивление буйного класса пятого «Б», в полной и благоговейной тишине рассказывал:

— Одна девочка зубрила стихотворение «Железная дорога». Помните: «Труд этот, Ваня, был страшно громаден, не по плечу одному. В мире есть царь, этот царь беспощаден — голод названье ему»? Изумительно! — Учитель повернулся к окну, снял очки, проморгался и махнул рукой: — Ни черта вы не помните! Так вот, в то время, когда учила девочка стихотворение, на печке лежал древний дед. Слушал он, слушал да свесился с печи и спрашивает: «Что это ты, внучка, бормочешь и бормочешь? Деду спать не даешь!» — «Стихотворение учу, дедушка, — ответила внучка, — стихотворение поэта Некрасова…» — «А-а! — махнул рукой дед. — Поразвелось этих поэтов. Ни складу у них, ни ладу. Вот ране поэты были, так поэты. Я неграмотный, а наизусть стих какого-то поэта знаю: „Поздняя осень, грачи улетели, лес обнажился, поля опустели, только не сжата полоска одна, грустную думу наводит она“».

Много разных историй говорил нам учитель. Про Некрасова, может быть, он выдумал, а может, и вычитал где. Но я помню все так, как рассказывал учитель, и если эта притча известна, пусть простят меня за повторение. Однако, думается мне, такие истории нынче напоминать почаще надобно.

Я сидел на берегу травянистой реки, в залуках и по тихим протокам разукрашенной белыми лилиями, улыбающимися яркому новому утру и своим соседкам — тугим, на воде пупом завязанным кувшинкам.

Утренний клев давно прошел. Удочку лениво трясли ерши да мелкота, подвалившая к берегу. Солнце было уже над лесом, за пустынной заречной деревней. Река блестела и шевелилась меж шелестящими хвощами, беспрестанно махая кому-то гривкой сизых метелок.

Начало пригревать. Обсохла роса по лугам. Едва ощутимо парили пески и галечные мысы, с ночи зябко влажные. Тальники по берегам, однотонно-серые от мокроты, все явственней проступали по бровкам берегов, отделяясь свежим, зеленым цветом и от гулевой воды и от неподвижных лугов, отгорающих летним цветом. Лишь ромашки светились в логах с открытой доверчивостью, да колокольцы, стыдливо склонившись к земле, тихо позванивали кому-то назревшими молоточками семян; оттесненные к лесу сивец, мята, валериана, подморенник, шалфей и всякий дудочник цвели в тени все еще свежо; меж ними сине, почти обугленно темнели могильные соцветья фиолетового лугового чебреца.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *