Привратка тюрьма что это
Этап формировался просто. Тот, кто соответствовал списку, был выдернут из камеры изолятора временного содержания, выставлен лицом к стене в коридоре, опознан по фамилии и статье в сопроводиловке, после чего грубо водворён в железный бокс автозака – полметра на полметра. Те, кто в списке не значился, остались пребывать до выяснения.
Я грешным делом подумал, что поеду с относительным комфортом; в каюте имелось сиденье и отверстие вентиляции под потолком. Удобства закончились быстро. С минутным интервалом вслед за мной в стакан вдавили ещё двоих пассажиров так, что скамейка очутилась у меня под коленями, сам я был зажат в угол и припечатан ухом к железной обшивке. В таком виде и убыли к месту назначения. Полчаса на полусогнутых, на цыпочках, рукава в кулаках, морду вверх и в сторону, чтобы сокамерник не сопел в лицо. К концу маршрута я мог учить кавказцев танцевать лезгинку.
Потрёпанный грузовик с серой коробкой на горбу сонно ткнулся выпученными фарами в тюремную проходную. Ворота жалобно проскрипели роликами по верхнему рельсу, отъехав ровно настолько, чтобы борта перевозки прошли впритирку к стене. Лениво переступив через порожек, машина протиснулась в автомобильный тамбур, пару раз натужно взвыла и заглохла.
Прогрохотали казённые ботинки по клёпаному полу – конвой рассредоточивался на местности. Лязгнули запоры.
– Первый пошёл! – ухнуло как в цистерну.
– Первый пошёл! – повторило далёкое эхо. – Вниз. Руки за спину! – И откуда-то совсем из-под земли: – Лицом к стене!
Под каменным сводом душно пахло сырым асфальтом и выхлопными газами, ртутные лампы разбрасывали сотни теней, лица делались очерченными как в покойницкой. Я увидел кирпичную стену, бетонный приямок с подвальными ступенями и равнодушную белёсую морду сопровождающего возле кабины. Сзади лениво рявкнули:
– Вперёд! Руки за спину! – и ощутимо двинули между лопаток твёрдым тупым предметом. Я высыпался в сизый бензиновый перегар, руки узлом на пояснице, в руках пожитки.
Конвойный двинул челюстью вбок, направил небрежно:
– Вниз по лестнице. Руки за спину. Пятый пошёл, – он повёл стволом автомата в сторону входа в преисподнюю и повернулся к машине. – Давай следующего!
На деревянных ногах я спустился по короткой лестнице, прошёл десять шагов по коридору и прижался лбом к влажной крашеной зелёной стене рядом с первыми переселенцами. Тут же слева прошептали на грани слуха:
Я непонимающе обернулся и мигом получил дубинкой по рёбрам:
– Разговоры! Лицом к стене!
Я еле заметно кивнул. На меня хмыкнули свысока. С другого боку кратко ругнулись:
– Повернулись сюда! – скомандовали от края шеренги. Мы встали спиной к стене.
Из бокового помещения выкатился офицер. Если сравнивать форму и содержимое, то у капитана Шмакова в брюхе мог поместиться ещё один капитан Шмаков, только без брюха. Широко разбрасывая ноги, он лениво проплыл вдоль строя, забрал у сопровождающего бумаги, расписался и развернулся к нам боком. Глаза б его нас не видели.
Я стоял не дыша. Жуть холодными волнами прокатывалась по позвоночнику, руки коченели, во рту застрял мерзкий привкус склепа. Пить хотелось неимоверно. Неизвестность всегда вызывает страх. А особенно если эта неизвестность хоть чуточку известна. Срок по статье от восьми до пятнадцати, ловить тебе нечего, и это твоя новая жизнь. Просто такая жизнь, и абзац.
Могильная духота наваливалась пластами, душила, выворачивала внутренности, хотелось завопить на весь белый свет, чтобы услышали: «Это не я! Я не виноват! Выпустите!» Не получалось у меня контакта с этим местом. Я проваливался вниз, где было горячо и смрадно. В геенну. В жерло вулкана. Потный туман залил глаза. Меня качнуло назад, я опёрся руками с зажатым полиэтиленовым пакетом о стену и стиснул зубы до скрежета.
– Евгеньев! – выбросило меня в реальность.
– Я, – сказал я по-армейски.
– Статья? – глядя в стену, спросил капитан Шмаков.
– Девяносто вторая прим.
Коридор одобрительно загудел. Шмаков близоруко клюнул анкету в руках. Шмаков поднял глаза. Шмаков поставил брови домиком. Шмаков посмотрел сквозь меня.
– Хищение госимущества в особо крупных размерах? И сколько украл?
– Нисколько, – сказал я чистую правду.
– Ну-ну, – ухмыльнулся капитан. – Поговори ещё. Так сколько это – в особо крупных?
– Не знаю, – буркнул я. – Ничего я не крал.
– Не крал он. Бабушке моей расскажи, царство ей небесное. Ладно, следствие разберётся. Валера! – крикнул он вдаль. – В шестую его. Пока одного оставь. Со следующего этапа заполнишь. У него ещё подельник здесь, не перемешай. Пошёл!
Убогость камеры подавляла. Оставь надежды всяк. Справа и слева узкие недлинные деревянные полки для сидения, напротив входа подиум с парашей наверху. Сооружение венчает тощая шея водопроводного крана. Хочешь – умывайся, хочешь – испражняйся. Всё в одном.
Время шло к полуночи, спать не хотелось. Капала вода, за железной дверью по продолу тянулся глухой шорох разговоров из соседних камер, полтора часа полного одиночества, хоть головой о стену. Тоска съедала мысли, давила в лоб, мерно толкалась в виски.
Я поставил пакет с вещами на скамейку и с отвращением напился из-под крана. Исполосованное рыжими потёками очко смердело, острая струя только добавила вони. Где-то на дне баула должна была лежать кружка, и я решил перебрать запасы. Откровенно говоря, я не был готов к такому изобилию. Соня постаралась. При нынешней-то нищете. На скамейку вывалилась груда истерзанных пачек дешёвых сигарет, две килограммовые упаковки сахара, чай в полиэтиленовом мешке, горсть конфет, сыр, хлеб, полпалки копчёной колбасы. На дне неожиданно обнаружилась дедова фуфайка с тройной прострочкой по воротнику и обшлагам, в ней завёрнут тугой узел футболок и белья, литровая эмалированная кружка, ложка и смятая тетрадь; между листов был заботливо вложен карандаш. В самой глубине покоилась бритва «Жиллет» с плавающей головкой – предмет вовсе из другого мира. Как роллекс у бродяжки. Как северное сияние на экваторе.
Фуфайку я сразу натянул на себя – в подвале знобило. Покурил. Покурил ещё, потому что каша в голове требовала дыма. Попил воды из кружки. Снова покурил. Докурился, короче, до сблёва. Заново упаковал вещи, покидав без разбора в мешок.
Странное дело, казалось бы, событие, жизненный поворот, а с памятью совсем плохо, сыплется крупой в прорехи. Как сцены из детского сада. Смотришь на фотографию, где мы все причёсанные и при костюмчиках готовые к школе расставлены в заднем ряду на табуретках – и не помнишь ни места, ни времени. Зато перед глазами окно во двор с корявыми промёрзшими деревьями, и я на подоконнике с ногами. Средняя группа. Всех разобрали по домам, а мама запаздывает со смены. Горько и обидно.
Вот и здесь. Дни и целые недели выпали в никуда, лиц не осталось, наползает временами нечто душевное, но в основном прёт тусклая преснятина серых тюремных будней, подробности теряются. Не хочет голова держать в себе непотребное.
Жизнь длинная верёвка. Или короткая. Отдельные куски проскальзывают в ладонях, гладкие, лощёные и бессмысленные. В узелках гнездятся воспоминания, и совсем не обязательно в них соль. Да, соль. Есть и такая история из близкого прошлого.
По делам воинской службы в Воронеже с увольнительной в кармане меня откомандировали на склад отделочных материалов где-то неподалёку от авиационного завода. Получив заветное ведро краски для войсковых нужд, я присел под кустиком ждать попутку. По выбеленной известковыми растворами дороге горячий ветер гнал крохотные августовские смерчи. На мешках с цементом, стиснув голову в ладонях, сидел совершенно чёрный таджик в стройбатовской повседневке и рыдал: «Проклятый сол! А-а-а, маму его ыбал, этыт проклятый сол». Братья по оружию славяне оскорбительно ржали в сторонке. Таджик в прошлой жизни спустился с гор за солью и без личного на то согласия был упечён в ряды советской армии. Ребята рассказали. Это не байка. Я видел того таджика.
Зычная перекличка в коридоре сменилась беготнёй и уханьем дверей, гулкие команды то приближались, то улетали за пределы слышимости. Прибыл этап из Сатки. Камера постепенно обживалась. Мигранты появлялись по одному, рассаживались, мостили рядышком скудный скарб и подозрительно оглядывали соседей, большинство были новички. Таким образом набилось человек шесть. Последним втолкнули башкирина по имени Рустам. Из Верхних Кигов. Или из Нижних, не суть. С акцентом и со вкусом он выдал подробную характеристику местным порядкам. Потом принялся просвещать.
Туалетное место называется «светланка», а не «параша», как мне думалось. Подвал, где сортируют этапы, именуют «привраткой». Вся охрана – дубаки, вне зависимости от ранга и звания. Дубаки в привратке – прогульщики, в том смысле, что бригада, вечерами разбирающая этапы, в дневное время назначается в конвой на прогулках. Камера – «хата», коридор – «продол». Нехитрая азбука. За вечер можно освоить. Нельзя ходить на светланку, когда кто-то жуёт, как нельзя есть и пить, если кто-то засел на очке. Это понятно. Еда кидается на общак, личные вещи остаются при себе. Тоже не велика наука. Тюрьма переполнена, дубаки звереют, на прогулки выпускают через день, дачки дербанят. Информация к размышлению. Дубаки дербанят дачки. На букву «Д». Кубик с картинками. Связно, но непонятно. А переспросить неловко.
Аудитория застенчиво внимала. Я угостил Рустама куревом, чем вызвал живейший интерес публики. Потянулись просящие руки, пришлось раздать всем страждущим по половинке, целых сигарет было мало. Я почувствовал себя меценатом на благотворительном вечере.
Со следующего этапа ввалились крытники. Толпой. Их запустили сразу вшестером. Угодил в тюрьму – значит закрыли. Крытника закрыли в крытку. На букву «К». На том же кубике с обратной стороны. Если закрывают подследственного, то он оказывается в следственном изоляторе, крытник попадает в тюрьму, что один хрен. Территория одна. Законы одни. Жратва одна. Сроки разные.
Камера сразу стала похожа на табор. Урки заняли всё пространство по центру на корточках и на баулах. Багаж их в первом приближении смахивал на стаю цеппелинов, и было не совсем понятно, то ли зеки несли ручную кладь, то ли дирижабли волокли хозяев. Загомонили вполслуха. Подследственные ёрзали на скамейках, пытаясь причаститься к элите, вклинивались в разговор. Крытники поползновения игнорировали.
Сидевший напротив уголовник долго и внимательно рассматривал мой ватник, затем вдруг спросил:
– Не понял. Из крытой? Ты же сейчас здесь. – На вид ему можно было дать от двадцати до шестидесяти. Юношеское подвижное тело, обтянутые скулы, жилистая шея и вековая мудрость во взгляде.
– Из КПЗ? А клифт с кого снял?
Я посмотрел на рукава своей фуфайки.
– Авторитетная одёжка. – Он привстал, наклонился через головы и потёр щепоткой воротник. – Козырная стёжка. Уже в зоне побывала. Откуда у тебя?
Зек благосклонно склонил голову и протянул руку:
– Слышь, Миш, у тебя чайку не найдётся? – подмигнул он. И я понял, что меня развели как девки солдата. Тощие сидоры прочих обитателей просто кричали о вековой нищете. Мой же лоснящийся чёрный полиэтиленовый мешок тянул на закрома родины в лучшие её периоды. Включалась схема вымогательства, беспроигрышная как сценарий социалистического реализма. Хмырь на улице: – Федя, брат, сколько лет! – Да я не Федя. – Пардон, обознался! Сзади – вылитый Федя! Дай рубль на опохмел.
Кряхтя в душе, я полез за чаем, и первым делом в руках оказалась та самая бритва не от мира сего. Ахнули все, матёрые уголовники беззвучно – согласно приобретённой сдержанности.
– Можно посмотреть? – с трепетом паломника спросил Андрей.
– Смотри, – сказал я, уже практически свыкнувшись с потерей.
– Пользуйся, – вздохнул я. Как откажешь?
Крытники побрились все, даже кому было не особо нужно. Станок вернули. Потом сварили чифир в моей кружке. Из моего чая. На моих спичках и куске одеяла из своих запасов. Я был милостиво принят в круг. Рустам тоже умудрился вклиниться в ряды как особа приближённая. Остальные тихо завидовали.
– Статья какая? – Андрей звучно хлебнул из кружки.
– Девяносто вторая прим.
– Если с подельниками, то плохо, – заключил он.
– Почему? – вздрогнул я.
– Срок больше. По предварительному сговору, группой лиц. Короче, полная пятнашка тебе корячится, – ошпарил он безапелляционно. Остальные зеки задумчиво кивали, глядя в пол, потягивали по кругу чай.
– Ё моё! – прорвало меня. – За что?
– За что! Вор должен сидеть в тюрьме! – озарил умы хрестоматийным юмором дрищ из подследственных.
Зеки без всякого предварительного сговора загасили его взглядом.
– Ботало прищеми, – добавил угрюмый хомяк с синими от татуировок запястьями и тяжело положил ладонь на коленку шутнику. Как портовый грейфер. Как заплату на линкор после торпедной атаки. Плотный такой хомяк, глазки-бусинки в щеках прячутся, шерсть из-под воротника дыбом.
– Тут половина сами не знают за что, – философски заметил Андрей. – На вот, хлебни горячего, – и всучил мне мою кружку.
У зеков на пересылке темы бытовые. Кто. Где. Крота видел? А Седого? А Костромского Серёгу? Сколько ему осталось? Третий срок пристегнули? Надо думать. Он вечно в отрицаловке. Прессуют сильно? В буре не побузишь. А Конопатый как там? Из Оренбурга который. Не видал? Даже не знаешь? А на Златоустовскую крытую как попал? Активиста завалил? И сколько добавили? Семь? Да брось. Всего-то?
Уголовники не матерились. Совсем. То ли бравада у них такая, то ли стиль. Общеупотребительных слов «братва» или «братки» я тоже ни разу не услышал. В любом случае понять их было сложно.
До меня звук долетал как от северного полюса к южному. И это – жизнь?! Нет! Жизнь она совсем другая. Моя жизнь – там, совсем рядом, за воротами. Там, где трамвай грохочет по кольцу. Там, где улица с рыжими фонарями. Надо только проснуться и кошмар закончится. Ошибка обнаружится. Сейчас войдёт Шмаков и скажет: «Евгеньев, на выход с вещами. Всё выяснилось. Извините, вы свободны». А-а-а! Пятнадцать! Лет. Я закусил край кружки, чтобы не завыть.
Андрей слез с баула, развязал замысловатый иероглиф тесёмок и достал из недр хрустящий полосатый свёрток. Подследственные странно шарахнулись по углам. Зеки в чёрном равнодушно зевали – время шло к трём ночи.
– Я тоже наверно здесь прикинусь, – заявил хомяк и полез за вещами. – На шмоне старое шмотьё всё равно отметут, – и развернул полосатую одежду.
И тут меня ударило. По-настоящему скрутило. Под дых. Это же «полосатые»! Заключённые на особом режиме! Убийцы. Рецидивисты. Зверьё. Со мной в одной камере! Я аж задохнулся.
– Что, Миха, чифир не в то горло пошёл? – хлопнул меня по спине Андрей. – Не ссы, привыкнешь. Только зубы береги. У нас на крытой две болезни – зубы и тубик, – и улыбнулся. Добродушно так улыбнулся, приятельски.
– Всё нормально, – прокашлялся я. – Пройдёт.
– Тут на крытке дед есть один. – издалека начал Андрей, разглаживая коленку. – Он электричку не видел. И телевизор не смотрел. Мы ему поясняем, он не втыкает. Давно деда закрыли. Вот бы ему твою бритву показать. А, Миш?
На зоне существует неписаный закон: просить для себя и за себя – западло. Просить для товарища – поступок. Урки отреагировали правильно, забубнили промеж себя, да, мол, неплохо бы деда ублажить, заодно и на место поставить. И другим бродягам не грех к цивилизации приобщиться. Мало чего хорошего на тюрьму с воли заходит. Точно, Миш, это тема.
Зек за хорошую вещь готов на многое, кроме, конечно, встать раком.
Фальшь момента я просёк сразу. И упёрся. Бритва – как неопровержимое доказательство существования телевизора? Не на таковского напали, парни. Тюремного деда было немного жаль, и для себя вещь нужная. В Питере купленная. За сумасшедшие по тем временам деньги – шесть рублей. В галантерее на пересечении Стачек и Краснопутиловской. Раритет. Не отдам.
– Нет, ребята, самому нужна, – отрезал я строго. – Как память.
– Лады, – цыкнул фиксой Андрей. – Как память. Базара нет, – и отстранённо принялся приминать и оправлять угловатую обнову.
В двери заелозил ключ, взвизгнула задвижка, в проёме возник красный от работы дубак. Сверился с бумажкой.
Сокамерники помогли быстро скидать нехитрый скарб в котомку. Прокопченную кружку завернули в замшелую тряпицу. Андрей протянул руку:
– Встретимся. На первый корпус дорога будет – пиши. Мурманского спросишь.
Рустам пожал мне плечо. Вдогонку выписали ещё пару увесистых шлепков по загривку. Новый мир понемногу впитывал меня. Переваривал. Пробовал на зуб. Проклятый сол!
Кадр: фильм «Falun Gong»
В Омске полным ходом идет громкий судебный процесс над сотрудником местной колонии: тюремщик сколотил банду из осужденных спортсменов, которые по его команде избивали и унижали зэков-новичков. Обвиняемый лично присутствовал на экзекуциях и поощрял мучителей — все ради того, чтобы сломить волю человека. Такие методы «воспитания» — не редкость в местах лишения свободы. Жуткие конвейеры по ломке заключенных — «пресс-хаты», на тюремном жаргоне — существовали еще во времена СССР и процветают до сих пор. «Лента.ру» пообщалась с бывшими осужденными, прошедшими через пресс-хаты, и выяснила, как работает механизм абсолютного насилия.
Горячий прием
Следственный комитет России (СКР) в конце марта направил в суд уголовное дело 32-летнего Василия Трофимова, работавшего инспектором отдела безопасности исправительной колонии №7 Омской области. Однако процесс над ним не начался до сих пор: заседания трижды переносились из-за неявки свидетелей.
Как именно это происходило — можно узнать из видео, опубликованного на странице в Facebook Петра Курьянова, бывшего осужденного, теперь работающего в фонде «В защиту прав заключенных».
Что грозит Трофимову? Ему вменяется только превышение должностных полномочий, так что суровое наказание он вряд ли понесет — подтверждением этому могут служить аналогичные дела. К примеру, не так давно суд в Орске приговорил исполняющего обязанности начальника СИЗО-2 Оренбургской области Евгения Шнайдера и начальника оперативного отдела спецучреждения Виталия Симоненко к двум и четырем годам заключения соответственно за избиение троих заключенных, один из которых от травм скончался.
Бычье дело
Пресс-хата — это камера с подсаженными администрацией осужденными, рассказывает «Ленте.ру» Петр Курьянов. Такие «штурмовые» камеры создаются в СИЗО и колониях для выбивания признательных показаний, ломки личности, вымогательства денег и других ценных вещей.
— Человек попадает в СИЗО и не хочет мириться с навязанным администрацией порядком. И вот там ему доходчивым методом объясняют ситуацию, — рассказывает наш собеседник. — Для этого сотрудники СИЗО выбирают из контингента кандидатов в «активисты», своего рода помощников, которые и будут пачкать руки побоями. На сотрудничество с администрацией охотно идут «быки» — атлетически сложенные, накачанные, с одной работающей извилиной, которым грозит долгий срок.
По словам Курьянова, на суде «быки» обычно сразу признают вину и получают свой срок по особому порядку. После этого их либо оставляют отбывать наказание в СИЗО, либо отправляют в колонию. Там «быки» понимают, что если не будут сотрудничать — весь срок будут жить плохо, без поблажек. А за выполнение любого каприза администрации есть различные льготы и реальная возможность выйти по УДО. С такими «понимающими» администрация на полгода заключает подобие контракта: в нем осужденные указывают ФИО и пишут о желании сотрудничать с администрацией.
Такое сотрудничество дает заключенному право пользоваться мобильным телефоном, в камере его назначают старшим. Если «активист» в СИЗО, то за сотрудничество он получает право покидать камеру под видом похода в санчасть, на деле же он идет к оперативнику, где ему дают указания, кого «прессануть», чтобы выбить нужные показания или деньги. В итоге набирается команда «активистов» — обычно три человека. Один из них старший, двое остальных — подмастерья. Их из разных камер сводят в одну, потом к ним подсаживают человек пять-семь, в зависимости от вместительности помещения. Эти сидельцы, как правило, из разряда беспроблемных — тише воды, ниже травы, чаще это просто фон.
— Старший и его заместители расстилают одеяло — поляну и объясняют им порядки: сидите здесь весь день на корточках, — рассказывает Курьянов. — Проще говоря, создается невыносимая атмосфера, чтобы всякий новоприбывший с порога понял, куда он попал. Мужички сидят, терпят — камера готова к приему арестанта, который в разработке у оперативников. На него есть заказ от следователя: нужно «расколоть» — чтобы, когда вызовут на допрос, был готов признаться в том, в чем нужно. Вот заходит этот человек в камеру, и ему сразу с порога: «Ты чего? Разуйся, поздоровайся». Одним словом, встречают недружелюбно. В других-то камерах человеческие отношения, а тут — зверинец. Курить запрещают или дают, например, через три часа, изгаляются, как могут, на что фантазии у «прессовщиков» хватит.
Фото: Юрий Мартьянов / «Коммерсантъ»
Человеку, которого отдали на «обработку», заламывают руки, вытаскивают телефон и говорят, что сейчас его сфотографируют с головой в параше и выложат в интернет или родственникам пошлют. Или «опущенных» вызовут и поставят рядом.
«Для мужчины это очень серьезное давление на психику. Ори он — никто из администрации не прибежит: там понимают, что ребята работают», — поясняет собеседник «Ленты.ру». Вскоре «прессовщики» объясняют своему объекту: на явку к следователю нужно согласиться — и все рассказать. А на суде, мол, откажешься от своих слов и скажешь, что тебя заставляли — так можно делать.
«Тебе нравится сидеть на одеяле?»
Пресс-хаты одинаково работают что в СИЗО, что на зонах. Люди в них весь день сидят на корточках на одном одеяле, за границы которого нельзя заступать. Семеро взрослых мужчин проводят так день за днем — и терпят. Вольготно чувствуют себя только старший «активист» и его помощники — они к одеялу не привязаны. Через какое-то время «прессовщики» обращаются к одному из терпящих с простым предложением: «Тебе нравится сидеть на одеяле? Конечно, нет. Давай к нам! Мы поделимся с тобой продуктами, будешь курить, когда захочешь, спать на шконке. »
Обрадованный арестант — назовем его Васей, — конечно же, соглашается — и становится помощником «активистов». Когда в пресс-хату прибывает новичок, новоявленный «активист» объясняет ему правила: вот здесь сидеть, не разговаривать или разговаривать шепотом, курить или пить чай — с разрешения старшего. А потом старшие товарищи говорят Васе, чтобы его родственники на карту им скинули деньги.
Фото: Александр Подгорчук / «Коммерсантъ»
— Васино положение изменилось, стало более благополучным, — объясняет Курьянов. — И если у него есть возможность попросить деньги у кого-то из близких, то он, конечно, попросит — и родственники помогут, чем могут. Ведь в тюрьме сидят люди с разными возможностями. Или телевизор в камеру нужно, и Васе говорят: давай плазму поставим, с операми договоримся, они разрешат нам на флешке любые фильмы смотреть. Или еще один телефон нужен, а это расходы: операм за пронос дать, интернет подключить, связь оплатить.
И вот Вася отдал 100 тысяч рублей. Наступил новый месяц — и ему говорят: пусть твои еще денег отправят, а то вернешься на одеяло и будешь сидеть как все. И так — до бесконечности.
— Если такой полторашкой ударить по голове пару раз, гудит голова долго, — объясняет Курьянов. — В камерах стоят бутылки — и не придерешься, а они используются для таких вот целей. Впрочем, если говорить о колониях, то как только осужденные попадают в карантин, им сразу дают понять, как себя вести, чтобы не получать затрещин и не терпеть издевательства. Если же на зоне кто-то посмел ослушаться — его быстро через штрафной изолятор (ШИЗО) переводят на строгие условия содержания. Там закрытый режим — и такие же невыносимые условия, как в пресс-хатах.
«Неважно, что голова набок висит»
— В те годы, когда я сидел [в 2000-х], в Саратове пресс-хат было через одну, одна треть точно прессовых. Сейчас от силы на корпус одна-две, и сидят там не 10-15 человек, как раньше, а 5-7, — рассказывает Курьянов.
В 2016 году он посетил саратовский изолятор как общественный защитник и до сих пор общается с теми, кто оттуда выходит.
— Старшим был отсидевший срок на тюремном режиме — это самый строгий, дают за многочисленные взыскания. Такой матерый жук, — рассказывает собеседник «Ленты.ру», — Он отсидел 14 лет и опять врюхался в какую-то фигню. И если на прошлом сроке он заслужил себе крытый [тюремный] режим за противостояние с администрацией, то вновь заехав, он понял, что здоровья уже не хватит, и «переобулся» — начал сотрудничать с администрацией. Накачанный, в прошлом занимался единоборствами, он стал трясти семерых сокамерников: вымогал деньги, склонял к явкам.
По словам Курьянова, раньше на пресс-хатах работали куда более топорно, чем сейчас.
Фото: Владимир Вяткин / РИА Новости
— Я застал такое: дважды в день приходят с проверками, посчитать по головам. И вот в пресс-хате лежит избитый человек, наглухо отдубашенный, его в чувство привести не могут. И что делали: этого человека стоя приматывали за руки скотчем к двухъярусной шконке, рядом с ним вставали на поверку остальные сокамерники, и получается, что он в толпе стоит на ногах — неважно, что он без сознания, что голова набок или вниз висит. Стоит вертикально — и ладно. Сотрудники [администрации] зашли, посчитали по головам, все в порядке.
Сейчас «активисты» действуют аккуратнее, да и пресс-хат стало меньше. В 2010 году были отменены общественные секции дисциплины и порядка, состоявшие из «активистов». По сути это были легализованные сборища стукачей и «быков», благодаря которым целые колонии считались пыточными. Но если в колонии или изоляторе, как сегодня, есть одна-две пресс-хаты — этого вполне достаточно, чтобы держать в страхе весь контингент.
Впрочем, по данным Петра Курьянова, в московских СИЗО сейчас нет «настоящих пресс-хат». Он полагает, что в Москве администрации учреждений не могут себе позволить такое явное нарушение законов, как на периферии. Но такие камеры до сих пор существуют в СИЗО Саратова, Екатеринбурга, Челябинска, Минусинска, Владимира, Ярославля.
— В Екатеринбурге, допустим, пресс-хат не меньше десятка, — рассказывает правозащитник, — В Омске одна треть камер — прессовые, а в Красноярске хоть и рапортуют, что у них отличное СИЗО, но на деле там вместо пресс-хат работает группа быстрого реагирования (ГБР). Проще говоря, все камеры снабжены видеонаблюдением, и если кому-то показалось, что в одной из камер конфликтная ситуация (или просто ради того, чтобы арестанты не расслаблялись), — включают сигнализацию. В камеру влетают сотрудники ГБР с дубинками, всех без разбору лупят и кладут на пол. А потом говорят: это учения были.
Слова правозащитника подтверждают ролики с YouTube, которые в комментариях не нуждаются.
«Я вся была черного цвета»
Пресс-хаты — печальная примета не только мужских, но и женских колоний в России. Об этом не понаслышке знает Анна Дмитриева (имя изменено), отсидевшая шесть лет в мордовской колонии. Она попала туда в 2008 году.
— Сразу же завели в комнату для обыска. Начали со мной разговаривать матом, у меня глаза на лоб полезли, — вспоминает Дмитриева. — Я им говорю: «Как вы со мной разговариваете!», а они начали бить меня. Тогда я поняла: там, где начинается Мордовия, законы России заканчиваются. Отвели меня к оперативнику, он тоже меня избил. Бил кулаками по голове, в живот — как мужика избил. Потом отправили меня в ШИЗО — и оттуда я уже не вышла. Я там сидела безвылазно.
В ШИЗО почти не кормили: «каши две ложки положат, размажут по тарелке», не разрешали мыться, холодом морили, били каждый день. Зэчек конвоировали в ШИЗО в позе ласточки.
«Как пожизненно осужденные ходят раком: голова вниз, руки за спиной кверху. В таком положении заставляли бегать по коридору — глумились так. Еще при этом нас били дубинками», — вспоминает Анна.
Женщины спали на одних только матрасах, а утром и их забирали. Заставляли бегать по камере. В ШИЗО сидели по четыре заключенные в камере.
— Там ничего нет, очень холодно, у нас забирали носки, трусы. Дверь в камеру — это решетка, зимой сотрудники ШИЗО открывали дверь корпуса на улицу, и весь холод шел в камеру. А мы в одних платьях и тапочках. Холодная, голодная, избитая — ну, короче, концлагерь.
Фото: Андрей Луковский / «Коммерсантъ»
Сокамерницы Дмитриевой изо дня в день жили в ожидании побоев. Такое напряжение очень било по психике, и люди сводили счеты с жизнью.
— У меня много таких случаев на памяти, — вспоминает Дмитриева. — В 2012 году Татьяну Чепурину избивали сотрудники колонии, не пускали в туалет. Она [покончила с собой]. Ее труп бросили возле пекарни, он валялся там несколько дней. В морге ее не принимали — она была вся в синяках. В камере [покончила с собой] Зульфия, не выдержав избиений. Гаврилову Таньку едва не убили. Ее наручниками приковали к решетке и пинали втроем, в том числе начальник колонии, пробили голову, таз сломали. Сделали ее инвалидом. Я очень хочу, чтобы их наказали, но как это сделать — я не знаю. Мы писали жалобы в прокуратуру, а они пишут ответ: недостаточно доказательств. Там знаете, как списывают: человек умер по состоянию здоровья. Не можем мы доказать, что их убили.
По словам собеседницы «Ленты.ру», от осужденных требовали 200 процентов выработки. Плохо работаешь — сотрудницы берут палки и бьют. Женщина сидит и шьет, а надзирательница сзади подходит — и начинает бить ее по голове. «Толпой могут завести в темную комнату и там [избить]. Отряд идет — и все с синяками. Одна серая масса», — вспоминает Анна.
«Не мы придумали — не нам их отменять»
42 года из своих 69 лет Васо Сахалинский провел в местах лишения свободы. Именно под этим именем его знают в криминальных кругах: свое настоящее имя он назвать не захотел. По словам Васо, пресс-хаты были всегда. Как говорили милиционеры, «не мы придумали — не нам их отменять».
— Это очень страшная и безобразная вещь. Когда мы сидели при советской власти (впервые Васо попал в тюрьму в 23 года), то знали, что мы — ненавистные люди: по ленинскому принципу «уничтожить преступность во всяком виде», — вспоминает собеседник «Ленты.ру». — Плюс хрущевские слова, что в 70-х он покажет последнего преступника. И нас коммунисты старались уничтожать. А сейчас интересная вещь в лагерях: уничтожают людей не потому, что их надо уничтожать, а потому, что сотрудники администрации — власть имущие. Сотрудники колоний воспитаны как уголовники и стали более жестокими, чем раньше. В советское время они были палачами, но были гуманнее, потому что палач просто убивал, а эти изверги жестоко издеваются над такими же людьми, как они сами, — то есть проявляют свою неполноценность. Эти люди не добились ничего, а им дали власть. Такие же отбросы, как уголовники.
Собеседник «Ленты.ру» отмечает, что раньше в пресс-хатах били руками и ногами, а сейчас поступают куда хитрее: бьют бутылками с горячей водой, застегивают надолго в наручники, льют кипяток в пах и на спину, что приводит к страшным ожогам.